

Протоиерей Максим Козлов
ФИО, сан: протоиерей Максим Козлов
Год рождения: 1963
Место рождения и возрастания: г. Москва
Социальное происхождение: из семьи служащих
Образование: высшее, кандидат богословия
Место проживания в настоящее время: г. Москва
Дата записи интервью: 04.04.2025
Беседу проводил игумен Антоний (Кадышев), проректор ОЦАД по молодёжной политике и воспитательной деятельности.
***
То, что я могу вспомнить лично, относится к периоду с 1979 года, когда 18 февраля я принял крещение в храме святого пророка Илии в Обыденском переулке города Москвы. Мне было тогда 15 лет, я учился в предпоследнем классе школы.
Некоторая предыстория для того, чтобы контекст стал понятнее. Семья, в которой я родился, была некоторым образом разделена на части. Я родился в той её части, в которой религиозность отсутствовала на тот момент совершенно. Не в плане какой-то антирелигиозности, а именно по тому, как жизнь шла. В жизни моих родителей, бабушки и дедушки, с которыми я жил, это отсутствовало даже на таком уровне, как бывало в семьях многих советских людей. Скажем, куличи на Пасху, посещение кладбища в какие какие-то урочные дни – этого не было вовсе. У меня совсем нет детских воспоминаний, связанных с Православной Церковью, с верой в Бога, с религией. Ну, может быть, единственное, совсем слабое впечатление – это посещение прабабушки, как я задним числом понимаю, в пасхальные дни. У неё были крашеные яйца, но у меня они тогда ни с чем не ассоциировались. Ну прабабушка старенькая, видел я её несколько раз в год, и тема эта никак не звучала, в связи с чем яйца крашеные. Просто по весне навестили прабабушку, у неё крашеные яйца. И то, может быть, это было два-три раза.
Интересно, что при этом мой дедушка, Козлов Анатолий Сергеевич, в своём детстве обучался в церковно-приходской школе при Троицком Белопесоцком монастыре под Каширой. Его отец был почтовым служащим. Не начальником почтовым, а почтальоном, наверное, можно сказать. Они жили под Каширой. Дедушка был из большой семьи братьев и сестёр, и они все учились, мальчики, по крайней мере, в церковно-приходской школе. Её попечителем был бывший одно время обер-прокурором Синода Владимир Саблер[1], и дедушка вспоминал потом уже, когда всё переменилось, когда мы собеседовали с ним о его детстве, как Саблер приезжал и навещал школу, которую он как ктитор содержал. Всех детей одевали, выстраивали перед начальником. Дедушка вспоминал разные вещи, связанные с той жизнью, в том числе, как его отец возил его в Москву на празднование Трёхсотлетия дома Романовых. Он был ещё совсем маленьким мальчиком, и у него остались какие-то детские воспоминания про то, как это было торжественно, красиво, как oн кого-то видел издалека из тех, кто был в центре торжеств. Он пережил, так можно сказать словами другой эпохи, кризис религиозности или утрату веры. Почти литературно красиво получается, но у меня нет никаких оснований думать, что это было по-другому. Это произошло после того, как он сорвал голос на Пасху. У него был очень хороший голос для мальчика, он пел на Пасху, какую-то высокую ноту должен был держать и сорвал голос так, что уже никогда больше петь не мог. И обиделся на Бога. Это было началом. Он рассказывал потом, как он готовился, молился, верил, и это было страшным разочарованием. Потом под влиянием духа времени он много десятилетий был абсолютно далёк от Церкви. Начав получать высшее техническое образование и вполне поддерживая новую власть, он был призван к её защите и фактически всю жизнь провёл, защищая невидимые рубежи Родины от внешних врагов. В самом широком смысле слова потом это можно было, наверное, назвать контрразведкой, не входя в название ведомства. Понятно, что он был членом коммунистической партии по убеждениям вполне, полковником по званию. Ещё я помню мои детские воспоминания, как он отказывался от повышения и от получения государственной премии за какую-то особенно важную операцию, за что на него жутко обиделись коллеги, которые вместе с ним должны были получить эту премию.
Бабушка, Серафима Фёдоровна, при нём прожила всю жизнь. Это не самая частая ситуация в те годы. Можно сказать, что она никогда долго нигде не работала. Фактически она была женой военного и сопровождала его всю жизнь. У них был единственный ребёнок – это моя мама, Надежда Анатольевна. К моменту моего крещения мама работала на невысоких должностях, но в организации, которая называлась Госплан на тогдашнем проспекте Маркса, нынешнем Охотном ряду, а до того – в министерстве Внешней торговли.
А мой отец, Евгений Николаевич, большую часть своей сознательной жизни, пока дело его жизни не рухнуло уже в постсоветское время, работал в сфере создания космических ракет, лично знал Королёва. У меня остались детские воспоминания, как папа летал в командировки (ну, слово Байконур не очень употреблялось, говорилось, что в Казахстан) и привозил оттуда маме, если это было весной, огромные букеты диких тюльпанов, она их россыпью расставляла. Я помню эти дикие тюльпаны, маленькие такие, в огромном количестве. Такое вот детское воспоминание. И по работе он постоянно ездил в город, который тогда назывался посёлок Дзержинский, где располагались конструкторские бюро, работавшие на советский космос. При этом, как я понимаю, по складу характера, по внутренним тенденциям личности папа был скорее гуманитарий. Конечно, у него были все соответствующие способности к тому, чем он в жизни занимался, но это было не то, что зажигало его внутренне, безусловно. Он участвовал в собирании очень хорошей библиотеки, которая была у нас дома. Он очень любил Пушкина и пушкинское время. Он знал огромное количество пушкинских стихотворений наизусть, прекрасно знал эту эпоху: Пушкин, декабристы, первая треть XIX века, подмосковные усадьбы... В общем, довольно типичное увлечение для человека из интеллигентной семьи тех лет. Там он действительно отдыхал душой. Всё это было его отрадой, несомненно.
Говоря о папе, я теперь скажу несколько слов о той части семьи, благодаря которой я и пришёл в ограду Церкви, с которой мы, хотя и очень близко тогда общались, но жили раздельно, в разных районах Москвы. Это родители моего отца, Николай Иванович и Мария Александровна.
Николай Иванович был скульптор по образованию, по призванию. Он был, наверное, не знаменитым, но достаточно известным. Одной из картинок детства были деревянные бюсты на даче, я так понимаю, заготовки в дереве для скульптур, которые потом отливались в металле или в каком-то другом материале. Там стоял маршал Чуйков[2], ещё какие-то военные руководители, которые использовались технически: как подпорки для дверей, подставки для чего-то. Такие массивные, хорошие деревянные бюсты, они в практических целях очень пригождались. Дедушку я не застал, он умер до моего рождения.
Его супруга, Мария Александровна, моя бабушка, пережила его на много лет. Она была выпускницей последнего года Бестужевских курсов. То есть это уходящие в совершенно какие-то ветхозаветные времена воспоминания. У неё были подруги «Бестужевки», с которыми, это я помню, раз в году они собирались. Этих бабушек, слово «бабушки» к ним не подходило, этих дам становилось всё меньше в 1970-е годы, которые я могу помнить. Среди них были и те, кто в советское время занял высокое положение – или административное, или по статусу своих мужей. А бабушка всю жизнь проработала в школе, одно время в министерстве образования, но я помню её уже на пенсии. И конечно, помню её занятия со мной, рассказы о русской словесности, которую я тогда ценил не в полной мере, потому что больше хотелось, конечно, идти играть в футбол. Но задним-то числом понимаешь, какое они оказали влияние и воздействие. В её речи, удивительно отличавшейся от речи большинства современников, российская словесность присутствовала естественно. Могу вспомнить, что главным её страшным словом поругания была цитата из «Вечеров на хуторе близ Диканьки» – «Чтоб тебя горшком в голову ударило!» Это было в состоянии крайнего гнева сказанное слово. К старости она могла забывать какие-то слова или недавние события, но прекрасно помнила всё, что было в прошлом, и ничего абсолютно не забывала из дисциплин, из тех книг, о которых она рассказывала десятилетия в школе. Она была и завучем одно время в разных московских школах, и преподавателем старой закалки, из тех, кто до революции получил образование. И это никуда не могло деться.
Незадолго до того, как я принял крещение, у родителей родились двое ещё очень поздних детей, мои братья – двойняшки. Они родились в 1978 году, я 1963 года рождения, у нас 15 лет разница. Понятно, что родители были уже немолоды. Это были очень желанные дети, я теперь понимаю, отнюдь не сразу получилось так, чтобы они появились на свет. Ну и конечно, никто не ждал, что их будет двое. Двое – это не в два раза, это в четыре раза всё изменяется в жизни. Для более молодых наших читателей я уточню, что это была эпоха, которая не знала слов «одноразовый подгузник», не знала технического усовершенствования под названием «автоматическая стиральная машина». Максимальным благом цивилизации, которое помогало в ту эпоху, была машина полуавтомат, «Эврика», кажется, она называлась, которая стирать-то стирала, но для того, чтобы прополоскать всё бесчисленное, что полагалось для младенцев, циклы эти запускались несколько раз в день. Пелёнки, марлевые подгузники, по очереди неспящие младенцы – это, несомненно, яркое воспоминание. А для меня это были ещё и ежедневные прогулки до молочной кухни для получения того, что выдавалось младенцам для прикорма. Но так или иначе, косвенно именно рождение братьев было одним из очень важных факторов, который ускорил моё крещение.
Отчасти оно произошло под влиянием чтения литературы и общения с той другой частью семьи, где верующие люди были, в частности, моя старшая двоюродная сестра, Анна Сергеевна, дочь брата отца, Сергея Николаевича. Она уже была к тому моменту в ограде Церкви, была верующим человеком.
Подмосковный дачный посёлок, где мы проводили лето, каникулы школьные, куда братьев моих возили на лето, был дачным посёлком Союза советских художников, поскольку дедушка был скульптор. Чем-то он немножко напоминает то, что Михалковым было показано в первом фильме «Утомлённых солнцем», конечно, с поправкой, что это всё же не генеральский посёлок, но и не шесть соток. Это лес, большие участки. Неоднородная, но всё же определённая среда. Там жили потомки таких художников, как Дейнека, Лансере, Ларионов, их вдовы, дети, внуки – это всё наш посёлок. Я назвал только некоторых. Пименова дети и внуки там жили, мы многие годы близко общались. Так вот, среди тех, кто там жил, была и часть семьи Тутуновых, в том числе Сергей Андреевич Тутунов[3], дедушка нынешнего архиепископа града Зеленограда, владыки Саввы[4]. С самим владыкой, тогда с отроком Серёжей я познакомился там же, в Песках[5]. Он в то время жил с родителями во Франции, и его на каникулы отправляли, так сказать, приникнуть к отеческим гробам и к духу Родины. Так вот, Сергей Андреевич, который был художником, а в особенности его супруга, Екатерина Викторовна Тутунова, являли пример совершенно удивительных по христианскому сердцу людей. Сам Сергей Андреевич не был церковным человеком, его отношения с христианством были не очень простыми, а Екатерина Викторовна была многодесятилетней прихожанкой храма пророка Илии в Обыденском переулке. А ещё она была святой. В этом я убеждён абсолютно. Сейчас могу сказать ещё и как человек, который видел конец её жизни. Она была святой, насколько может человек пройти такой путь святости матери троих детей, бабушки, жены, несущей попечение о ярком, талантливом, но очень непростом по характеру супруге. Она была человеком удивительного, ненарочитого, непоказного благочестия, настоящей глубокой церковности. Забегая вперёд, могу сказать, что с её образом у меня навсегда сочетаются слова известного стихотворения Пастернака о Страстной неделе, где «они хоронят Бога»[6]. Мы как-то к этому все привыкаем, но увиденные когда-то слёзы Екатерины Викторовны у Плащаницы были слезами человека, который хоронил своего Бога. Не вспоминал об этом событии, а хоронил Бога. У людей, много десятилетий проведших в Церкви, нечасто это бывает. Когда-то такие же слёзы на глазах отца Матфея (Мормыля)[7] были для меня тем же удивительным напоминанием о том, как мы должны относиться к тому, что нам даётся пережить Церковью. Но это я отхожу в сторону.
Таким образом, всё же какая-то ниточка к Церкви для меня была, хотя сам я не проявлял долгое время никакого интереса в этом направлении, меня в общем всё это не интересовало. Но всё же был определённый жизненный контекст, опять же, уровни разговоров, книг, которые читались вокруг. Как, наверное, почти каждый отрок в то время, я увлекался в определённой среде тогдашней современной музыкой, это была западная рок-музыка. В этом было как увлечение музыкой, так и определённое понятное и, на мой взгляд, совершенно правильное отталкивание от советской действительности того времени, всё это вместе сочеталось. Всё же песни про комсомол и про строителей БАМа слушать невозможно. Сейчас кто-то вспоминает их элегически, а тогда ничего, кроме желания выключить приёмник, они не вызывали, а рок – это была музыка. Помню, я как-то высказался по поводу одной из популярных групп, тогда слово «группа» не употреблялось – ансамбля того времени, может, «Rolling Stones», и один из моих старших родственников сказал: «Ну да, конечно. Что ты знаешь по поводу 21-го концерта Моцарта?..» У меня тогда было отношение такое: «Ну что там Моцарт этот ваш, Консерватория эта, тоска зелёная!» Но он сказал с таким сожалением об обделённости молодого человека в культурном развитии, что, видимо, поерепенившись, через какое-то время я стал тянуться к тому, чтобы собирать не только пластинки с современной музыкой (вне рамок нашей истории то, как они доставались и покупались), но и пластинки с классической музыкой. К счастью, они были значительно более доступны для покупки по причине как раз значительно меньшей востребованности и были в достаточном количестве, в Москве, по крайней мере. А потом постепенно возникли и посещения Консерватории, и какое-то культурное развитие в этом направлении. Посещение оперных театров было недоступно, Большой театр был за пределами доступности в советское время: на 90% билеты выкупались для иностранных туристов, а прочие проценты билетов расходились между начальством или между спекулянтами, а иногда это фактически одно и тоже было: от начальства к спекулянтам, и от спекулянтов к начальству.
То есть, определённый контекст возникал. Ясно, что какие-то книги не могли остаться непрочитанными, как, увы, было для большинства современников моего возраста. То есть, в школьной программе они формально присутствовали, но что из школьной программы остаётся в голове у детей? Смысл прочтения в седьмом-восьмом классе Пушкина, Гоголя, Тургенева, Достоевского, да ещё в контексте классового литературоведения про лишних людей, да про освободительное движение, стремится к нулю. Любовь к русской литературе была абсолютно вопреки школе. Школа могла только отбить желание читать хорошую словесность, на самом деле. Благодаря определённому культурному контексту всё же мною были прочитаны главные книги Достоевского в достаточно раннем возрасте, лет в четырнадцать уже, французская классическая литература в значительной мере, английская, в несколько меньшей немецкая, какой-то был запас. Но взгляды были вполне себе атеистические. Я помню, одним из моих любимых писателей был Стендаль, и какие-то красивые фразы Стендаля из «Красного и чёрного», например, «всяк за себя в этой пустыне эгоизма, именуемой жизнью», очень отзывались. Вот такое было мировоззрение отроческо-ироническое.
И вот родились братья. Когда стало понятно, что в семье ещё один ребёнок родится, я к этому относился со скептически нерадостным ожиданием, зная тех немногочисленных своих одноклассников, у которых братья и сёстры были. Всё же нынешние проблемы с демографией оттуда. В абсолютном большинстве семей моих одноклассников они были единственным ребёнком, в крайнем случае, одним из двух. Я не помню, было ли у кого-то было больше, чем брат или сестра. По двое детей было, да. Но так, чтобы трое… А уж больше троих – это такая весть пронеслась бы об этом! Даже представить это было трудно. Это было что-то из книжек про старую жизнь, когда было по столько детей. А тут родились сразу двое! И пошли крики, ор, утомлённые родители. Непросто им дался первый год, безусловно. Не только первый, но первый после рождения детей в особенности. Меня выдвинули из центра существования, слава Богу. И возникла такая вещь. В мировоззрение, которое я для себя выстроил к четырнадцати годам, то, что я реально чувствовал по отношению к ним, не вписывалось. А я чувствовал, что вопреки всем этим отягощениям и сложностям я их люблю. Я должен был их с трудом переносить, отодвигать, но реально переживал внутри их присутствие по-другому. И это требовало ответа, почему так. Это не укладывалось в атеистическую картину мира.
Итак, мною уже был тогда прочитан Достоевский. К этому добавилось иностранное радио. Оно появилось сначала на фоне желания слушать музыку, которую по-другому нельзя было слушать, попутно возникла и политическая составляющая, пропаганда же работает. Это вполне ложилось на скепсис по отношению к неприятию в значимой мере окружающей общественно-политической действительности, отталкивания от неё. Вся эта комсомольская фальшь и «дорогой Леонид Ильич»… Как губилось лучшее, что могло быть! Я помню, как то, что могло стать дорогим и святым, всей этой комсомолией губилось. У нас в 29-й спецшколе был музей Великой Отечественной войны. В годы войны там располагалось училище ускоренной подготовки офицеров, из его выпускников кто-то стал героем, многие погибли, и там был музей, связанный с этим этапом истории школы. Казалось бы, это могло быть очень значимым, но это было одним мучительством. Эти линейки, где мы стояли по часу, выстроившись, слушая какие-то тексты… У нас девочки могли упасть в обморок от того, что нужно было без движения стоять, выслушивать. Какие-то маршировки в пионерских галстуках по плацу, которые должны были показывать наш патриотизм. Это крепко отторгало, должен сказать.
Так вот, на иностранном радио было тогда несколько очень хороших религиозных программ. Сначала я к ним относился без особенного интереса, краем уха слушал, а потом внимание зацеплялось. Лучшим из того, что мне запомнилось, были передачи BBC, в которых регулярно участвовал митрополит Сурожский Антоний[8], и, надо сказать, больше него привлекавший меня и нравившийся мне по характеру изложения, по мысли, по темам, которые он выбирал, сначала отец Владимир, после вдовства – отец Василий, а потом владыка Василий (Родзянко)[9]. Он начинал как протоиерей Владимир, потом овдовел. Он вёл апологетические передачи. У владыки Антония были общие темы о духовности, проповеди, беседы. А вот отец Владимир вёл скорее некую полемическую линию по отношению к атеизму, и это мне больше нравилось. Меньше нравились передачи на «Голосе Америки» протоиерея Виктора Потапова[10], но я их тоже краем уха стал слушать. И с трудом только в Подмосковье можно было иногда услышать радиостанцию «Свобода». Она крепко глушилась, в Москве вообще невозможно было её услышать, только на даче ночью, подальше от Москвы. Вот там иногда был протопресвитер Александр Шмеман[11]. Но это совсем редко. Мне очень нравились его беседы, но это была случайная удача, когда оказывалась пересменка глушилок, потому что даже в Подмосковье «Свободу» глушили очень крепко. Это ещё одна составляющая. Всё это вместе на меня повлияло.
Евангелие не было мною прочитано, взять его было неоткуда. Пожалуй, что единственная книга о христианстве, которую я прочёл, были «Диалоги» протоиерея Валентина Свенцицкого, перепечатанные в машинописи. Эту книгу мне дал сын Сергея Андреевича, дядя нынешнего владыки Саввы, на несколько дней, и на меня она произвела тогда колоссальное впечатление. Потом, уже годы спустя, я видел в ней определённого рода аргументационные несовершенства, или, как о ней говорили, слишком рационалистический упор, но я помню, что на меня она произвела колоссальное впечатление по убедительности. Всё же она была написана не бесконечно давно, в 1920-е годы, в форме, которая как раз просилась – в форме открытой полемики священника с убеждённым (в начале книги) атеистом, и при этом там излагались основные принципы христианской веры. Это была единственная прочитанная мною христианская книга до крещения.
Да, прочитана-то она была, а креститься-то как? Мне пятнадцать лет. Храмов в Москве было около сорока. Около нашего дома из ближайших действующих был храм святителя Николая в Хамовниках и храм в Обыденском переулке. Я был из совершенно иной среды, не имел никаких понятий… Всё же в подсознании сидело, что Церковь – это такие бабки, которые тебя сразу обхватят, сюда раз попадёшь – и всё, дальше начнётся что-то такое, чего в твоей жизни никогда не было. К кому подойти? Как?
Прежде, чем я решил поговорить с кем-то из близких, я сделал очень смешной поступок, по милости Божией это обошлось без тяжёлых последствий. Я написал письмо на адрес храма святителя Николая в Хамовниках, озаглавив его «любому священнослужителю», где изложил что-то о себе, написал, что я хочу креститься и прошу посоветовать мне, как это сделать, вложил туда конверт с обратным адресом. Наверное, листочек даже вложил, чтобы мне написали ответ. Что удивительно, я получил ответ. Не очень скоро, но получил и, к счастью, сам его вынул из почтового ящика, потому что, если бы не я вынул, всякое могло бы развиться. Там был ответ краткий и без подписи: «Вы можете прийти в храм и поговорить с любым священнослужителем». Cейчас я всё понимаю, но тогда это был ответ, который в общем не приблизил к решению вопроса.
Так или иначе, решился я поговорить со своей двоюродной сестрой. Она, как я уже говорил, была уже в Церкви, но не то, чтобы сильно была воцерковлённым и церковно-образованным человеком. Она, пожалуй, даже из той части семьи была единственной, кто стал, что называется, практикующим православным человеком. Остальные родственники по отцовской линии скорее благожелательно относились к Церкви, но теоретически благожелательно. В храм никто не ходил.
Небыстро это получилось, но Анна Сергеевна в Обыденском храме, куда она ходила, поговорила со священником Сергием Борздыкой, который тогда при этом храме состоял заштатным священником по здоровью, по возрасту. И отец Сергий согласился меня крестить без какой-то предварительной встречи. Просто со слов сестры, что это брат, он мальчик серьёзный, он хочет… Понятно, что это было вне рамок официально дозволенного. Во-первых, должно было быть согласие родителей, я был несовершеннолетний, во-вторых, должна была быть регистрация: запись в журнале, платёж. Всё это было без согласия и без регистрации. В воскресенье во второй половине дня, после всех обычных официальных крестин, когда храм опустел, отец Сергий меня крестил с какой-то с минимальной, наверное, катехизацией, из которой я ничего не помню. И про крестины я по причине волнения не помню почти ничего, кроме обхождения купели и воды. Я ничего не понимал из того, что читалось, может, только «Господи, помилуй» и «Отче наш» чем-то отозвалось. От меня ничего особо не требовалось. Я даже не помню, говорил ли я слова, или за меня их говорили. Наверное, говорил, но воспоминания остались очень краткие и смутные. В конце мне отец Сергий говорит: «Ну вот, теперь нужно прийти причаститься». Я смутно представлял, что мне ещё нужно. Я думал, что я крестился – и всё, я стал православным, я сделал главное. Ну нужно, значит, нужно. – «Когда?» – «Завтра». Будний день, но ничего, пропустим школу.
Я уже, к счастью, в этот момент учился в школе рабочей молодёжи. Это была не совсем обычная школа, номер её был 127, она находилась в Дегтярном переулке за тогдашней гостиницей Минск, там сейчас на Тверской улице под другим названием гостиница. Переулок Дегтярный так и называется по-прежнему. Эта школа отличалась от обычных тем, что она была и дневная, и вечерняя, можно было днём или вечером учиться, занятия были не каждый день, а 3 – 4 дня в неделю. Там учились часто уже взрослые люди. Чтобы попасть туда, нужно было формально где-нибудь начать работать. В четырнадцать лет это было не очень просто, но можно было. Я устроился лаборантом в одну организацию. Школа эта была собранием детей московской интеллигенции. Целью обучения там была подготовка к вузам в нормальном режиме, не 6 дней в неделю обучения с комсомольской организацией. Там была полу-вузовская система: уроки, зачёты. Классы хотя формально и делились на утренние и вечерние, но в общем, можно было прийти утром, можно было прийти вечером. Отношение было как к взрослым людям, потому что взрослых людей было довольно много. Это какой-то удивительный оазис был в пустыне советского среднего образования, и там публика тоже, конечно, соответствующая собиралась. В основном все где-то работали, но это всё же рабочая молодёжь не в смысле «от станка». Соответственно, пропустить было совсем не то, что в обычной школе: утром не пришёл – вечером пришёл, я даже не помню, был ли этот день присутственным.
В общем, я в понедельник пошёл в Обыденский храм, мне сказали, что будет отец Александр служить и исповедовать. Я совсем не сразу узнал, что отец Александр заболел в этот день, и служил другой священник, отец Пётр, мне же никто не сказал, что они поменяются. В Обыденском храме был такой обычай со времён Второй мировой войны, благословлённый Патриархом Алексием I, там на буднях каждое утро служили заупокойную утреню (Парастас), если не было всенощной накануне, для поминовения бесчисленного количества умерших и погибших. Этой традиции сейчас уже нет, а все эти десятилетия она сохранялась. В будний день служилась утреня (Парастас), а потом литургия. В храме была свечница, которая присутствовала при моих крестинах, она, меня увидевши, как-то мною руководила: поставила меня, подошла к священнику, ему что-то объяснила, меня подвели к отцу Петру. Сейчас я понимаю, что мне исповедоваться-то не нужно было, потому что я крестился только что. Ясно, что с крещением тогда не соединялась никакая подготовка к исповеди, этого тогда вообще не было. Сейчас мы так взрослых готовим, а тогда ничего этого не было. И догматического понимания, что мне грехи прощены в крещении, у меня тоже никакого не было. Откуда бы этому всему взяться? Я что-то сказал, что на душе лежало, были какие-то вещи, о которых стоило сказать, и которые я понимал как нехорошие. Я так понимаю, что отец Пётр всё больше удивлялся, что это такое за чудо-юдо. Пришёл один… Но он с пониманием ко всему подошёл. Я достоял до конца, народу было мало, будний день, боковым зрением смотря, когда другие крестятся, и стараясь попадать в тон. Не всегда попадал, там ещё на колени когда-то становились, я ничего не понимал. Под конец мне сказали: «Ручки сложи и иди». Там, может быть, ещё две-три бабушки были причастницы. – «Ну и всё, иди домой». С тем я и ушёл с осознанием выполненного долга.
Удивительным образом, я не знаю, почему, у меня возникло с первого посещения храма понимание, что нужно ходить регулярно. Это было не на рациональном уровне, просто понимаешь, что нужно ходить. Я стал ходить по воскресеньям, а с какого-то момента, сориентировавшись, по субботам и воскресеньям, то есть накануне воскресенья вечером. За первый год прошло моё стремительное вписывание в церковную жизнь. От нуля, от полного отсутствия представления, что это такое, до того, что я уже сам знал, какой рукой свечки передавать, что на «Честнейшую» из храма не выходят, и сам уже так косо посматривал на тех, кто это делал: «Что, до конца всенощной достоять не могут? Ну до конца не можешь, так хоть до конца “Честнейшей” надо достоять!» Знал, что в воскресенье на колени не становятся, и тоже так поглядывал: «Ага! Столько лет ходят и не знают, что в воскресенье на колени не становятся!» А в будни – наоборот, если кто не становится на колени на Евхаристическом каноне – это не очень благочестивые люди!
Но начиналось-то с того, что я, оказавшись в первый раз на богослужении, не в будни, когда там пять бабушек, а в воскресный день, когда народу битком, про общую исповедь думал, что это проповедь. Она и была, по сути, проповедь – долгая и развёрнутая, а больше никаких проповедей почти не было, были только объявления. В Обыденском храме почти никто проповеди не говорил. И вот я пошёл тогда эту общую исповедь как проповедь послушать. Вроде, интересно, понятно, по-русски! Потом все стали подходить. Я подумал, они же все знают, что делают, и тоже подошёл. Там спрашивали имя. Я имя сказал, голову наклонил, крест и Евангелие поцеловал. Это было в самый первый раз.
Ещё, что бывает, когда человек tabula rasa оказался в ограде Церкви, я не сразу понял, что есть разница между тем, чтобы идти к Чаше и получить запивку с кусочком антидора. Я думал: «Там народу много, здесь поменьше, я сразу пойду сюда, здесь то же самое дают». Я уже даже и не помню, как это понимание разрешилось, но самое первое время я думал, что, конечно, правильно пойти к Чаше, но если слишком много народу, то я как раз не буду создавать очередь. Я сразу пойду к запивке. Причём мне казалось, что кто-то так ещё делал. Может, мне это казалось, и эти люди уже причастившись, подходили, а может быть, они не причащались, а просто шли сразу. Всё ведь на повторе делалось: смотришь, как вокруг делают, и повторяешь. Знание о том, что точно не нужно кушать перед причастием, тоже постепенно пришло. Всё «вприслушку»: краем уха услышишь иногда что-то правильное, иногда что-то неправильное. Вот так всё постепенно складывалось.
Понятно, что шила в мешке не утаишь, и сначала о моём крещении и начале церковной жизни стало известно родителям, потом дедушке и бабушке. Им это знание далось непросто, и отношения в этот период, как, наверное, бывает во многих подобных ситуациях, должны были пройти этап решительного несогласия и даже определённых обид друг на друга. Родителям это виделось какой-то придурью или внешним влиянием, которое, как они надеялись, через какое-то время сойдёт, а за это время важно было, чтобы я дров не наломал. И должно было пройти довольно много лет до того, как им стало понятно, что это не просто всерьёз и надолго, а навсегда.
Вообще при всём несогласии им хватило разума не передавливать тогда и не попытаться устроить тотальный контроль, чтобы вообще было невозможно в храм ходить. Этого всё же не было. Но на первую Пасху ночью меня не пустили, я был на поздней службе. Ну и имели право не пустить, я был несовершеннолетний. Поэтому первая моя Пасха была только на второй год, когда мы уже прошли определённый путь, и можно было меня отпустить вместе с другими людьми в храм на Пасху. Это, конечно, был восторг! Ничего не понимаешь, но ты на Небе! Вот так та Пасха и запомнилась мне. Тогда на Пасху и на Рождество в Москве ночью практически не причащали, только немногих своих в алтаре. Но у меня и цели такой не было – на Пасху причащаться. Причащались в Великий Четверг, в Великую Субботу, а на Пасху приходили кричать «Христос Воскресе! Воистину Воскресе!» Это был, конечно, абсолютный восторг! В первый раз я сильно опасался, это был последний год школы, и, чтобы пройти без препятствий, я пришёл часам к девяти, наверное. В это время свободно можно было пройти. Какая-то движуха вокруг охранительная начиналась, но препятствий не было. Но ничего, как-то утомления не помнится, а ликование помнится.
В первое время дома со мной велись душеспасительные разговоры о том, что такое Церковь, и кто туда ходит. Потом, сам став взрослым и посмотрев на подобные ситуации, я понял, что со стороны мамы это, конечно, была ревность: сын любимый, в которого вкладывалось столько сил и надежд, вдруг уходит в область, где её нет. Другое мировоззрение, другая жизнь, другие люди, отсутствие какого-то влияния, отсутствие понимания, что там происходит. Это, конечно, было нелегко. Но не то, чтобы я в четырнадцать-пятнадцать лет всё это понимал так, как я сейчас формулирую, поэтому искры летели. Вплоть до того, что был период, когда я, уже учась в университете, с целью обозначения экономической самостоятельности работал один семестр ночным грузчиком в булочной. Хорошая, кстати, была работа. Булочная, к счастью, была в доме, где я жил. Но хлеб, не обжигая на газовой плите, я потом несколько месяцев не мог есть после этой работы, зная процессы, которые с ним происходят перед попаданием на полку.
Папа другого склада был человек. Как я уже говорил, это по его линии в семье сохранялись традиции. Скажем так, он относился с уважением, но абсолютно был дистанцирован, в его жизни это не присутствовало. И в общем, не то, чтобы его это интересовало тогда.
Сложнее всего было с дедушкой, который был на тот момент убеждённым всей своей предыдущей жизнью и работой коммунистом и при этом очень умным человеком. Он понимал, что те, кто в Церкви, не за советскую власть. За страну (мы с ним уже потом говорили об этом), но не за советскую власть и не за коммунизм точно. И он мне тогда говорил: «Ты через это плохо кончишь. Начнёшь с религии, а кончишь каким-нибудь диссидентством». Но от либерального диссидентства Бог уберёг.
В общем, годы потребовались для легитимизации существования церковного внука и сына в семье. Но скажу, что по милости Божией мама потом крестилась в Татианинском храме при МГУ после его открытия. Папа пришёл в Церковь сильно позднее под определяющим влиянием личности тогда архимандрита Тихона (Шевкунова)[12]. Именно беседа с отцом Тихоном помогла папе перешагнуть ограду Церкви. Он был крещён в детстве. Но папе мама мешала, потому что она с неофитским жаром стала так активно его обращать, что просто быть не могло. Ну и великим утешением было то, что дедушка за полтора года до смерти вернулся в ограду Церкви. Он сначала стал приходить в Татианинский храм по каким-то случаям, по таким праздникам общим, как День Победы, день поминовения усопших, а потом исповедовался, причастился и последний год с небольшим прожил и умер православным христианином. Это, конечно, милость Божия. Единственным сознательно не пришедшим к Церкви членом семьи осталась бабушка Серафима.
Евангелие оказалась в моих руках довольно скоро после крещения. Это были издания Библейских обществ на тонкой папиросной бумаге, которые привозились тогда из-за границы в Россию, и которых было значительно больше, чем сохранившихся дореволюционных. Абсолютной экзотикой, через сколько-то лет мною купленной, было Священное Писание издания Московской Патриархии. У друга моего, Алексея Константиновича Светозарского[13], о нём будет ещё в своё время отдельная речь, каким-то образом, был Новый Завет. Библия чуть доступнее была для приобретения. К примеру, первую полную Библию, не Новый Завет, а Библию я купил в 1982 году, когда я или в первый или во второй раз поехал трудником в Псково-Печерский монастырь. Как я говорил, у меня был стремительный путь. Я в 1979 году крестился, а уже в 1981-1982 ездил в Печоры в паломничество. И там, в отличие от московских храмов, где этого абсолютно не было, в лавке стояла зелёная Патриархийного издания Библия. Библия эта стоила фантастических денег – 80 рублей! Средняя зарплата была 140 рублей, хорошая зарплата – 250, студенческая стипендия обычная – 40 рублей, повышенная – 54 рубля была в Московском университете у отличников. Это две студенческие стипендии. Я тогда за неё выложил всё, что мне за трудничество заплатили. Молитвослов первый тоже был ИМКА-Прессовский[14], уже приобретённый по линии церковных знакомых. А хотелось такой, чтобы можно было читать в дороге, в транспорте. Хотелось показать, что мы есть, православные христиане. В этом была не показушность какая-то, а желание показать, что в этой самой стране советов есть православные люди, поэтому всё это тогда ценилось. Веточка в Вербное воскресение, когда ты едешь из храма, была не просто веточкой освящённой, она была маркером, знаменем! Она действительно была знаменем того, что мы – православные христиане, мы есть в нашей стране. Так вот, молитвослов тоже просто так нельзя было купить. В лавках его не было, но тоже спасибо Алексею Константиновичу Светозарскому, он сказал, что в храме Рождества Богородицы в Отрадном, он продаётся. Мы уже в университете были, как раз стипендию получили, это было постом. Поехали, купили. Молитвослов стоил 40 рублей! Цена обычной книжки в магазине была от 50 копеек до полутора, двух или трёх рублей за очень дорогие книги. Цена хороших книжек у спекулянтов, например, «Библиотека античной литературы»[15] или топовая классика, такая, как «Библиотека поэта»[16], Ахматова – 25-30 рублей. Это очень дорого было. Но 40 рублей – это только в Церкви продавались книги по такой цене. Мы всё сейчас знаем про налогообложение, про то, сколько государство брало за любой «чих». У меня жив по-прежнему сегодня этот молитвослов, он мемориально сохраняется. Это был стандартный, много раз переиздававшийся молитвослов с Псалтирью. Такое первое классическое собрание было, тогда вышло второе издание в издательстве Московской Патриархии. Чёрненький такой с золотым крестиком на обложке. Уже на листочки в востребованных частях распался. Псалтырь не очень распалась, честно скажу, она довольно хорошо сохранилась.
Конечно, нужно несколько слов сказать отдельно про храм пророка Илии в Обыденском переулке. Он был одним из чуть менее сорока действовавших в Москве храмов. Москва была, конечно, самым на весь Советский Союз насыщенным храмами городом. Нигде и близко не было такого количества. В Ленинграде, как тогда назывался город святого Петра, храмов было около десятка, вместе с пригородами, может быть, двенадцать. В среднем количество храмов на областной центр редко превышало два. Где было три, можно по пальцам посчитать. Часто это был один храм, и часто он был просто кладбищенским. И так называемый «кафедральный собор» мог быть кладбищенской церковью. В редких случаях было две церкви на город, во всех иных местах больше одного представить было невозможно, а на территориях восточнее Урала вообще были сотни километров между храмами от одного областного центра до другого. Люди ездили за 300-400 километров для того, чтобы оказаться на богослужении. Москва в этом смысле составляла удивительное исключение, значимое с той точки зрения, что был выбор, которого не было больше нигде и ни у кого, кроме как у жителей столицы. Но я ничего не выбирал, я там крестился и стал туда ходить. Не я выбрал Обыденский храм, меня выбрал Обыденский храм, Господь меня туда определил.
Клир его тогда составляли три священника, один заштатный, отец Сергий Борздыка, о котором я уже упоминал, и один диакон. Настоятелем его был протоиерей Николай Тихомиров[17]. Он уже в очень почтенных летах был, к концу 1970-х годов ему было уже за 80. Это был такой почтенный старец старорежимного, старо-протоиерейского вида, приезжавший с кем-то вроде келейника, который помогал ему доехать, от машины доводил до входа в алтарь. Отец Николай совершал воскресную позднюю литургию. Кажется, он ещё служил в субботу утром иногда, и всё уже по старости. Все остальные службы ложились на плечи двоих других штатных священников храма пророка Илии Обыденного – протоиерея Александра Егорова[18] и протоиерея Петра Дьяченко[19]. Диаконом в Обыденском храме много лет был ныне известный настоятель храма на Маросейке и духовник московского духовенства, протоиерей Николай Важнов[20]. После открытия Зачатьевского монастыря он служил в Зачатьевском монастыре, потом стал настоятелем на Маросейке, но он «с того же куста». Когда мы с отцом Николаем встречаемся на исповеди духовенства, Обыденский всегда вспоминается и с его стороны, и с моей: «Вот, Обыденские пришли!»
Служба совершалась утром каждый день, а вечером кроме субботних всенощных ещё служились акафисты перед иконой «Нечаянная Радость» в пятницу вечером, преподобному Серафиму Саровскому в понедельник вечером, и с какого-то момента это уже при мне появилось как новшество – пророку Илие по средам вечером. Четыре вечера плюс ежедневное утреннее богослужение. Соответственно, вот эти шесть дней ложились на двоих священников. Диакон, по-моему, на будничных службах не бывал, но, может быть, бывал в субботу.
Кроме богослужебных особенностей, о которых я сказал, нельзя особо не упомянуть богослужение пятницы вечера – это акафист перед иконой Божией Матери «Нечаянная Радость» – главной святыней Обыденского храма, которая была туда перенесена из храма Воскресения Словущего в Сокольниках в послевоенные годы по просьбе тогдашнего настоятеля Обыденского храма протоиерея Александра Толгского[21]. Говорят, что настоятель храма Воскресения в Сокольниках, бывший ярый обновленец, вовремя, конечно, совершивший переход Патриаршую Церковь, когда это стало актуально, до конца жизни не здоровался с отцом Александром Толгским. Он ему не мог простить уход притягивающей народ святыни в другой храм. Будучи перенесённой туда, икона «Нечаянная Радость» была установлена у левого клироса, где и поныне пребывает, и по пятницам совершалась вечерня с акафистным пением. С изрядной регулярностью эти акафисты служить приезжал Святейший Патриарх Пимен. Обыденский храм был фактически ближайший к Патриархии, или, по крайней мере, один из самых близких к Чистому переулку. На Арбате был храм Воскресения Словущего, храм святителя Николая в Хамовниках, Новодевичий монастырь числился за митрополитом Крутицким. В общем, Патриарх Пимен любил Обыденский храм. О его приезде, конечно, никогда не оповещалось. Были люди, которые как-то об этом узнавали, потому что всегда была категория людей, которые приезжали только на те акафисты, которые служил Патриарх. А были люди попроще, которые просто ходили и радовались, когда было понятно, что Патриарх будет, по каким-то признакам это уже было понятно. При этом он входил через боковую дверь, приезжал с кем-нибудь одним из иподиаконов, обычно из братьев Соколовых, с нынешним отцом Николаем[22] или с покойным владыкой Сергием[23], тогда иеродиаконом Сергием (Соколовым). Его сопровождал архимандрит Никита[24], был такой в Московской Патриархии. Он входил боковыми вратами, входил через диаконскую дверь в алтарь, молился, пока шла вечерня, и выходил на чтение акафиста. Он не читал его один целиком, он читал первую часть, а остальные части не отнимал у сослужащего духовенства. Потом читал завершающие икосы и кондаки и молитву после акафиста. Ничего, как правило, в конце не говорил, только благословение преподавал, два-три слова, может быть, только скажет. Единственное помнится, что, когда он приезжал перед началом Поста, перед Прощёным воскресением, на последнем акафисте он всегда просил прощения.
Патриарх Пимен служил удивительно хорошо, у него был молодой сильный голос. У меня нет каких-то особенных мистических интуиций, но это точно был человек, с которым рядом молиться было легко. Он так читал всё. Мне приходилось слышать на его богослужениях акафисты, каноны какие-то. Бывало, он читал Канон Андрея Критского в Елоховском соборе. С Патриархом Пименом молиться было хорошо, это помнят и, я думаю, подтвердят все, кто на его богослужениях присутствовал.
И вот отец Пётр и отец Александр служили всю череду. За каждым дни были закреплённые, а в субботний и воскресный день – по очереди. Кто служит раннюю, тот потом исповедует за поздней, кто за ранней исповедует, тот после поздней крестит. Потому что крестины были, конечно, каждый воскресный день потоком.
Понедельник был день служения отца Александра. Я довольно быстро оказался у него, через какое-то время разобравшись: смиренный отец Пётр долго отзывался на отца Александра, когда я к нему на исповеди так обращался, а потом сказал: «Меня, всё же, отец Пётр зовут». Не то, чтобы что-то было не так с отцом Петром, он очень хороший священник, но просто все, кого я знал, ходили к отцу Александру, и это было само собой разумеющимся: бабушки, тётеньки ходят к отцу Петру, а остальные ходят к отцу Александру. Те тётеньки, которые не «тётеньки», а которые «из бывших»: графини, или княгини, или дворянки столбовые, или монахини закрытого Зачатьевского монастыря, или доктора наук тоже ходят к отцу Александру. Так получалось просто само собой. Я про докторов наук серьёзно говорю, в Обыденском доктора наук свечки продавали. Варвара Васильевна Чёрная[25], будущая игумения Серафима, первая игумения Новодевичьего монастыря по его возрождении, доктор наук, изобретательница какого-то вида резины, в войну пригодившегося, свечки продавала за ящиком Обыденского храма. Ольга Ильинична Подобедова[26], доктор искусствоведения, величайший знаток церковного искусства, на левом клиросе подпевала в Обыденском храме. О ком-нибудь спросишь, например, какая-нибудь бабушка с ридикюлем, с сумочкой – а она главная по старопечатной книге в РГБ, публикатор двух единственных справочников по старопечатной книге, которые вышли в советское время. А ты узнаёшь об этом через годы: ходит бабушка, ридикюль носит, просфорочку берёт, записки подаёт… И таких в Обыденском храме было, в особенности на будничных службах, на ранних литургиях больше половины. И это, конечно, создавало особенную атмосферу. Эти старые церковные люди, которые и богослужение знали, и православное вероучение понимали, и культурой общей и церковной обладали совершенно исключительной и по нашему времени, и по тому времени, конечно, отличались не потому, что они хотели отличаться, а потому, что они были такие, какие были. Они отличались от абсолютного большинства тех, кто тогда составлял почти 100% паствы нашей Церкви – женщин за 50 невысокого уровня образования и социального статуса, которые сами-то в основном пришли в Церковь в зрелом возрасте, или, по крайней мере, регулярно стали ходить в храм в зрелом возрасте и никакой сознательной церковности не имели, кроме обычаев, в том числе «обычаев старцев», иные из которых, к счастью, сейчас стёрлись в прах и забылись. Собственно, у них и не было никаких знаний, да и неоткуда было их взять.
Были какие-то люди, я не всех знаю, тем более, сейчас не буду вспоминать по фамилии тех, кого знаю, кого проводили и ставили в алтарь, чтобы они не показывались. Я знаю, что таким образом в Обыденском храме когда-то стоял Ростропович[27] в алтаре. Устойчиво из многих уст повторялось, что в Обыденском храме стоял также в алтаре Солженицын[28], его тоже убирали, чтобы он не был на публике. Я этого не могу помнить, потому что его выслали до того. На моих глазах, я очень хорошо это помню, на протяжении ряда лет регулярно ходил в Обыденский храм с близкими и с детьми Сергей Сергеевич Аверинцев[29], стоял среди народа, шёл причащаться, детей своих причащал. Профессор Андрей Чеславович Козаржевский[30] сознательно рассеивал своё присутствие по многим храмам, но родным для него исконно был храм Обыденский. Он мне показывал в какой-то момент фотографию его расстрелянного духовного отца, протоиерея Виталия Лукашевича[31], которую он всю жизнь носил в портмоне на сердце. Андрей Чеславович – очень яркий человек, всегда со своим мнением. Глеб Александрович Каледа[32], о котором сильно позднее я узнал, что он был тайным священником, рукоположенным митрополитом Иоанном (Вендландом)[33], как прихожанин регулярно бывал в Обыденском храме, и супруга его бывала, дочка отца Владимира Амбарцумова[34], священномученика. Она-то вообще очень часто ходила. Глеб Александрович пореже, но он так же стоял, как все прихожане, исповедовался, причащался. Я и подумать не мог, что он священник, об этом много, много позже обходными путями я узнал, когда он уже вышел из-под спуда. Их дети: нынешняя игумения Зачатьевского монастыря[35], нынешний отец Кирилл Каледа[36], нынешний отец Иоанн Каледа[37], как правило, стояли около иконы всех святых у правого придела. Были такие фактически устойчиво сложившиеся сообщества тех, кто стоял в определённом месте. Не то, что они прямо застолбили за собой это место, конечно, мог кто-то чужой прийти и встать там, храм для всех, но когда свои приходили, все знали через сколько-то лет, что Маша тут стоит, я тут стою, Николай Скурат, отец Николай нынешний[38], сын Константина Ефимовича[39], тут стоит…
Конечно, не быстро и не сразу и не со всеми устанавливалось общение, потому что нужно было присмотреться, люди, естественно, относились осторожно, кроме тех, кто меня знал по-родственному или с рекомендации близких. Когда стало понятно, что мальчик год ходит, второй ходит, третий ходит на службы, отец Александр его знает, тогда начинали общаться более открыто, можно было уже в какой-то момент и книжки попросить. Уже могли предложить: «Знаешь, там тиражик отксерокопировали, возьмёшь столько-то штук на распространение? Купить можешь, а потом своим продать в университете». Но должно было пройти какое-то время для того, чтобы это произошло.
Отец Пётр Дьяченко, кстати, очень хороший был священник. Его супруга была в поздние годы медсестрой при Патриархе Пимене, о ней потом складывались какие-то мифы, как о «Надежде всея Руси», ей приписывалось какое-то особенное влияние на церковную жизнь. Бог весть, я не знаю было ли у неё хоть какое-то влияние, но если и было, то тем более показательно то, что муж её служил третьим священником в одном из самых небогатых московских храмов, ничем никогда не выделялся и не поощрялся больше, чем его собратья, ни на какое исключительное к себе отношение не претендовал, нёс ту же самую тяготу дня и, в общем, был очень хорошим, но вполне обычным московским священником. Так что это тоже такая черта памяти о тех годах. Если и были какие-то пересечения, соприкосновения с иерархией через родных, то они не сказывались на статусе людей и на их росте. Вот на примере отца Петра я это отчётливо могу видеть.
Каких-то внешних проявлений церковной жизни тогда, понятно, не могло существовать, пригляд был очень тщательный, и я помню случаи, когда отец Александр мне говорил: «А давай-ка ты сегодня бочком-бочком и вот туда, в боковую дверь». Это значит, были там соответствующие товарищи, которым лучше лишний раз на глаза было не показываться.
Проповедей тоже лучше было не говорить никаких, чтобы меньше было претензий от присматривающих. Настоятель говорил, может быть, три-четыре раза в году. Одним из этих дней, почему-то, был новогодний молебен. Это была одна и та же проповедь, она была прекрасна, она начиналась со слов «вечность и время». Отец Николай когда-то, видимо, её выучил, она произвела на него очень большое впечатление. Мы всегда очень ждали этой проповеди: «Ну, сейчас будет “Вечность и время!”» И правда: «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа… Вечность и время…». Почему он именно этот день так избрал для проповеди среди очень многих в году? Но вот как-то он его избрал и на него всегда проповедовал. Отец Александр говорил проповеди очень коротко, очень просто, очень доходчиво и совсем не на каждом богослужении. Он служил, молился и исповедовал. Отец Пётр Дьяченко вообще проповеди никогда не говорил. По-моему, ни разу не слышал я от него каких-то проповедей. Исключением в Обыденском храме были редкие, но очень яркие проповеди отца Сергия Борздыки. Мне помнится, после Великого Канона Андрея Критского и неожиданно в каких-то случаях после всенощных, когда вообще никаких проповедей не говорилось, вдруг выходил отец Сергий и что-то такое вдохновенное говорил. Причём был большой контраст: он был очень тщедушный, сухонький, но с мощнейшим голосом человек. Он и возгласы так произносил, и проповеди говорил как на большой собор. Причём говорил он очень вразумительно, он был с высшим образованием человек. И этот громогласно звучащий голос был небанальным тогда явлением.
Про ритм церковной жизни ещё скажу. Многие из нас причащались уже тогда достаточно часто, как мне сейчас кажется. Я, наверное, в обычное время причащался раз в две недели в среднем. Великим Постом чаще, а летом реже. Были люди, которые чаще причащались, конечно, были те, которые причащались реже. Но, пожалуй, пару раз в месяц – это был ритм, всем понятный. То есть у отца Александра не возникало ни побуждения сказать мне: «Давай-ка ты чаще», ни вопросов: «А что так часто?»
Какой-то особенной подготовки, говения в течение нескольких дней не было тогда. Только накануне день, может, если причащаться в воскресенье, то суббота ещё к пятнице могла прибавиться, и всё. Никто нам не говорил и не учил нас, что нужно поститься больше. Вообще мера отношения к посту была очень реалистическая. С одной стороны, мы хотели поститься, потому что пост был ещё одним ощутимым свидетельством того, что ты христианин. Кругом не постятся, а ты постишься, ты должен это делать, потому что, если ты не постишься, ты предаёшь церковность, ты отступаешься от христианства. Поэтому сам принцип поста соблюдался достаточно твёрдо в четыре многодневных поста, не только в Великий Пост. А вот мера могла быть вполне реалистичной. Мера и в духовных школах была реалистичная. Забегая чуть вперёд, скажу, что, когда я пришёл в МДА, за столом Великим Постом, кроме первой, Страстной (они были неучебными) и четвёртой недель на остальных неделях рыба давалась безусловно, кроме среды и пятницы. На моих глазах шло увеличение этого отягощения. То есть сначала рыба стала класться отдельно для тех, кто хочет её взять, раньше она всем просто давалась – суп с рыбой, второе с рыбой, и что-то никому в голову не лезло, что нужно в какую-то другую меру поститься. Потом кому-то залезло, и стали подавать по отдельности. А потом, это совпало уже с голодными годами, уже началась следующая эпоха, когда рыбка эта пропала. Она, я думаю, пропала не только из-за благочестия, а из-за того, что рыбка вообще пропала. В общем, раньше было в этом смысле честней и лучше, могу сказать. Вот сейчас, условно говоря, как фуршет или приём, вроде как, рыбу можно, а в каких-то других случаях почему-то нельзя. Не вижу в этом какого-то приобретения для духовной жизни.
Исповедовались обычно утром. В Обыденском храме кроме как для своих немногих исповеди вечером не существовало. То есть в субботу вечером или на всенощных исповедей массовых для людей не было. Да особо и негде было, народу было полно. И ещё, поскольку батюшки были очень загружены, то всё же отец Александр с отцом Петром служили субботнюю всенощную по очереди. Настоятеля почти никогда не было в субботу по старости, выходил один священник и он, конечно, только служил. У него была одна суббота, когда можно передохнуть полдня, и одна суббота, когда он всенощную служит. Поэтому всё же исповеди не было. Под какие-то праздники, если тебя хорошо священник знал, в притворе могли тебя отдельно поисповедовать, а так всегда была утром исповедь. Это была норма. Почти везде была общая исповедь в воскресные и праздничные дни, если тебе нужно было индивидуально поисповедоваться, это нужно было в будний день приходить. В воскресенье реально сказать можно было несколько слов, в исключительных случаях – несколько фраз. Но никак не более того. А в какой-то момент ты понимал, что если тебе особо нечего говорить, но ты хочешь причаститься, ты слушаешь общую исповедь, говоришь своё имя и идёшь причащаться. Это было абсолютно правильно, потому что сейчас порой люди ищут, что бы им сказать на исповеди непременно, а некоторые даже имеют препятствия в том, чтобы причаститься. Потому что, если мне нечего сказать, что я пойду к своему знакомому священнику на исповедь? Что я ему скажу? Что я ничем особо не согрешил? Это как-то не комильфо, полагается согрешить. Если я ничем не согрешил, то это я как раз и согрешил тем, что я ничем не согрешил! То есть, я не заметил, что чем-то согрешил. Я лучше тогда дождусь, когда очевидно чем-нибудь согрешу, и тогда можно будет идти исповедоваться и причащаться. Какой-то абсурд возникает. Тогда с этим было проще.
Общение со священниками проще всего и спокойнее всего можно было иметь во время будничных богослужений. В эти дни могла совершаться исповедь-беседа, уже не в формате общей исповеди, а в более пространном формате. О чём-то можно было поговорить после службы, задержавшись. Хотя, конечно, священники были очень заняты. Вот, например, служит отец Александр или отец Пётр утреннее богослужение на буднях, в 7 начинается утреня (Парастас), это длится около часа, потом литургия, молебны, какие на этот день есть. Может быть, без водосвятия в будни, но молебны, панихиды. Такого почти не бывало, чтобы не заказали панихид. Это всё – часа три минимум. Потом, если нет крестин, то на требы. Ни у отца Петра, ни у отца Александра автомобилей-то не было, как и у большинства священников, кроме, может быть, каких-то настоятелей. Значит, с собой саквояжик. В поздние годы такая сумка с тележкой была у отца Александра. В совсем поздние годы его Маша, нынешняя игумения Иулиания, сопровождала на требах, возила эту тележку, помогала, а так – всё в руки и соборовать, исповедовать, причащать, соборовать, исповедовать, причащать, и так до вечернего богослужения. Вечером – вечерня с акафистом, ещё потом люди ждут. Потом доедет домой отец Александр. Ему дали жильё, как многодетным, им всё же должны были его дать за счёт сносимого, но зато уж дали так далеко, как только смогли – за Щёлковской, у МКАДа. Его дом на МКАД смотрел, последний дом перед выходом на кольцевую дорогу. Отцу Александру, чтобы доехать до храма, нужно было на один автобус сесть до другого, на другой автобус – до метро, на метро с пересадкой до Обыденского храма. Вот такое было всякий раз путешествие на богослужение. Ночевать-то негде было тогда, никаких условий не было, чтобы батюшка остался, где-то переночевал, поспал. Всё, домой, завтра назад на богослужение.
Отец Александр был удивительный священник. Вот сейчас, 5 марта, исполнилось 25 лет со дня его кончины. За несколько дней до того мы собирались в Обыденском храме, я на кладбище потом съездил, он похоронен на Немецком Введенском кладбище. Соответственно, с 1979 года до его кончины в 2000 году я у него и окормлялся. Только священников, которых он воспитал к рукоположению, – под 30 человек. И бесчисленное количество людей других званий, чинов, сословий.
Отец Александр был несклонен к каким-то рассказам о таинственном, мистическом, тем более, никогда не делился какими-то молитвенными переживаниями, но вот один эпизод не могу не вспомнить. Это было уже в университете, год 1984 или 1983 был. Однажды я стою в храме на всенощной, народу не слишком много. Наверное, была весна или лето, очень мало было людей. И смотрю, стоит мой знакомый, университетский однокурсник Алексей Варламов[40]. У нас были пересекающиеся компании, но мы с ним близко не общались тогда, тем более, это были ребята с отделения «Русский как иностранный», а там были всякие комсомольцы. В общем, это не моя была тусовка совсем. И вот он пришёл, выстоял службу, в конце выходит, здороваемся, он говорит: «Ты сюда ходишь?» Я говорю: «Да, я хожу сюда регулярно». Мы поговорили, и я в конце брякнул: «Алексей, ну ты понимаешь, ты никому не трепись, что ты меня тут видел». Он обиделся жутко: «За кого ты меня принимаешь?!» Обижаться, конечно, было нечего, я ни за кого такого его и не принимал, но жизнь-то была такая, что стукануть, так сказать, могли. В общем, понимания и чуткости я не проявил тогда. Человек уже потянулся, а я воспринял это скорее с точки зрения возможной опасности. Неправильно воспринял. Но Господь всё управил как-то, я перед ним извинился. И более того, можно сказать, эта встреча столкнула наши довольно формальные внешние отношения на более близкие после этого. Через какое-то время Алексей надумал креститься. Он сейчас немножко преувеличивает значение влияния его однокурсников, хотя, может быть, Алексей Константинович Светозарский на него сильно повлиял, я своего влияния никак не могу преувеличивать, но мостиком в Обыденский храм я для него, действительно, оказался. Я с отцом Александром поговорил, он Алёшу покрестил, тоже неофициально, конечно, без всяких регистраций. И когда я в следующий раз вижу отца Александра, он мне говорит: «Вот как интересно, что же за человек будет твой Алёша? Я когда его покрестил, еду назад в троллейбусе, и вдруг ко мне сзади подходит какой-то человек в возрасте и со всей силы меня по спине ударяет палкой. Я говорю: “Что Вы делаете?!” Он берёт и ещё раз ударяет, хочет в голову ударить, я рукой защищаюсь… На следующей остановке выскочил. И злоба у него такая в глазах была, он ничего не говорил». И это было сразу после того, как отец Александр покрестил Алёшу. Он тогда однозначно сказал, что это сатанинская была злоба. Это враг рода человеческого злобился из-за этого крещения. И он сказал: «Что-то не просто так будет с твоим Алёшей». И правда, он стал великим русским писателем.
И это только один такой эпизод. А сколько у нас у всех в жизни было таких моментов, когда приходишь к отцу Александру и получаешь ответ, приходишь в смятении – и ты утешен. И главное, что мы хотим видеть от священника, и что так редко видим, и тем более, говоря о себе, так редко можем дать людям, если сколько-то можем вообще: ты видел, что он тебя любит. Не в смысле высокой христианской любовью, которой полагается священнику любить всех, с вниманием и теплотой относиться ко всем, к нему приходящим, не в этом правильном смысле, а в таком, какой единственно согревает. Ты чувствуешь, что он тебя любит, что ты ему в этот момент нужен, и он не ждёт, когда ты закончишь, очередь продвинется, и он по своим делам сможет пойти. И это, конечно, всё побеждает, это на всю жизнь. Это какая-то удивительная милость Божия, когда ты такого человека встретишь в жизни. Ты можешь даже делать потом какие-то глупости, отступления, всё в твоей жизни может быть, но это то, чего нельзя отнять. Каждый из нас, кто помнит отца Александра, помнит, что этого нельзя отнять. Я на многие вещи, связанные с Церковью, стал смотреть куда более реалистично, есть вещи, в которых я разочаровался по отношению к собственным решениям, которые принимал, или к людям, или к тому, что происходило и происходит, но есть то, что нельзя отнять помимо божественной составляющей жизни Церкви. И я по сей день про себя знаю и про многих других людей могу сказать: когда какая-то неразрешимая ситуация, или когда очень трудно, я знаю, куда поехать. Это Введенское кладбище, могила отца Александра. Ты приедешь, и ты получишь ответ. Это удивительно.
***
Я посещал преимущественно Обыденский приход в 95 случаях из 100. Но, конечно, мы с друзьями, которые возникли и в университете, и на приходе, знакомились и с другими приходами Москвы. Какие храмы я могу вспомнить по тем годам?
На дни престольных праздников я бывал в храме святителя Николая в Хамовниках. Он был к моему дому ближайший, но как раз это был не лучший вариант, потому что в ближайшем к дому храме тебя могли случайно соседи увидеть. Поэтому родители очень просили меня не ходить в ближайший храм. Меня, честно говоря, не очень-то туда и тянуло, он такой был «бабушкинский» очень. Там было всё время очень много людей, что очень хорошо, наверное, и было очень шумно. Там, конечно, атмосфера была немножко другая. Всё время что-то покупали, продавали, переходили с места на место. Там я бывал на престольные праздники, периодически служил у них Патриарх Пимен. Вообще можно на примере хамовнического храма сказать, что престольный праздник в любом московском храме в те годы, особенно с приездом Святейшего – это, во-первых, чтобы встать нормально, нужно прийти довольно сильно заранее, а во-вторых, если ты встал так, что тебе ещё видно и более-менее слышно, у тебя рука поднята наверх и крестишься ты, уже не опуская руку. Потому что если ты её зачем-то вниз опустишь, то не факт, что ты её снова наверх сможешь достать. Поэтому рука наверх, тут крестишься, ну и как-то немножко всё же обороняешь жизненное пространство, защищаешь грудную клетку, потому что сдавливание, волны, качание, особенно, когда проходили с каждением, скажем, на всенощной, или если совершались какие-то выходы, проходы Патриарха, это, конечно, мощно было. Рёбра трещали, но выдерживали.
Известен своим хором был храм на Ордынке[41]. Я ещё помню настоятелем архиепископа Киприана (Зёрнова)[42]. Он был заштатный архиерей много даже не лет, а десятилетий. Какая-то была история, после которой он навсегда остался за штатом, без епархии, но навсегда же получил настоятельство храма на Ордынке. Чуть ли не с 1950-х годов он был там настоятелем[43]. Храм был известен очень театрально-красивым стилем служения архиепископа Киприана и столь же театрально произносимыми им очень выстроено, выверенным голосом проповедями. Меня они не очень впечатляли, но были многочисленные поклонники гомилетики владыки Киприана. Мне они казались всё время какими-то искусственными. Но что на Ордынке впечатляло, так это церковное пение. Пел хор Николая Васильевича Матвеева[44]. На службах на Ордынке я бывал на престольный праздник иконы «Всех скорбящих радость». Это тоже было, как в Хамовниках: «Ух, выстоим! Мы справимся, мы эту службу выдержим!» А потом выходишь, как будто много копал, бегал, ещё что-то делал. Когда вышел, счастье началось: «Мы это сделали!» Там были два особенных богослужения, которых больше не было нигде. Это «Всенощное бдение» С. В. Рахманинова и «Литургия» П. И. Чайковского. Это было единственное место в Москве, где, во-первых, хор удовлетворял требованиям к тому, чтобы исполнить такие произведения на высоком, должном уровне, а во-вторых, была интенция, чтобы это прозвучало. Соответственно, раз в году под дни памяти Чайковского и Рахманинова служилась «Всенощная» Рахманинова под какой-то из воскресных дней и «Литургия» Чайковского соответственно. На эти службы собиралась довольно своеобразная публика. Помимо собственно церковных людей, «Всенощная» Рахманинова только для некоторой части из них представляла особенный момент привлечения на богослужение, собиралась публика культурно просвещённая, консерваторская. То есть количество людей, которые или не могли позволить себе публично креститься в присутствии тех других людей, которые там стояли, или просто даже не собирались этого делать, было зашкаливающе велико. Всё же это было нечто среднее между богослужением для одних и концертом для других, необычным, но концертом. И, тем не менее, это было, конечно, очень значимым событием, и слава Богу, что это имело место быть.
Из остальных храмов, наверное, более всего могу вспомнить Елоховский собор, в который по временам, конечно, я ходил. Но, наверное, чаще всего ноги туда приводили на один из дней, когда Великий Покаянный Канон читал Святейший Патриарх Пимен. Скажем, во вторник или в среду. Могу сказать так: в первый день и в день, в который читал отец Александр, я был у себя на приходе, а в другие два дня ходил в какие-нибудь разные московские храмы. Елоховский был местом, где несколько лет я хотя бы раз бывал на Каноне, на Преждеосвященной и на Пассии. Там тоже был очень хороший хор. Ну, может быть, не такого уровня, как хор Матвеева, но они брали больше числом, какой-то напетостью и выверенностью репертуара за десятилетия. Это был такой стиль церковного пения. Сейчас так не поют правые хоры, с таким вибрато. Эта стилистика исполнения ушла. Это на старых пластинках церковных только можно услышать. Скажем, знаменитая запись концерта 1948 года к празднованию Пятисотлетия автокефалии Русской Церкви, где как раз хор Елоховского собора поёт какие-то песнопения. Вот в той стилистике они пели и в те годы. Она уже даже тогда несколько как ретро воспринималась, Матвеевский хор по-другому пел. Это было такое церковное ретро. На эмигрантских пластинках второй половины XX века похоже пели: хор Жарова или хор Александро-Невского собора в Париже. Аналогичная стилистика была у тоже довольно известного музыкального коллектива — хора под руководством Ариадны Рыбаковой[45], который пел в храме Воскресения Словущего на улице Неждановой[46], как она тогда называлась, в Брюсовом переулке теперь. Один из последующих настоятелей этого храма называл этот стиль «большое советское церковное ретро». Правда, это было такое «большое советское церковное ретро»: многочисленный хор, особый подбор произведений, подача звука… Ариадна Рыбакова как-то бесконечно долго руководила этим хором, и это всё там сохранялось.
Иногда я один, иногда с друзьями мы ездили в Троице-Сергиеву лавру на какие-то особенные лаврские праздничные дни. Например, на память преподобного, чаще на осеннюю. Наверное, и на летнюю ездили, но почему-то осенние остались больше в памяти. Кажется, раз я был на Троицу в лавре. Ездили и в академический храм, но об этом чуть позднее. На память преподобного была особенная поездка. В Троицкий собор, конечно, попасть было нельзя совершенно. Богослужения совершались не как сейчас, во всех храмах лавры. Богослужение совершалось, наверное, параллельно в Успенском и в Трапезном храмах. Или только в Успенском, или только в Трапезном в какие-то годы — сейчас я уже однозначно не вспомню, но мне помнится, что именно оказаться физически реально было в Успенском храме.
Никаких богослужений на улице не совершалось, само собой, это было пространство музейное: «Пожалуйста, у себя в храмах служите». Не надо забывать, что половину лавры примерно занимал музей Троице-Сергиевой лавры. Храмы уже почти все были отданы Церкви, но в Смоленском почти не служили, в Надвратном исповедовали, в Троицком только молебны с акафистом служили. В основном реально богослужебными были Трапезный храм, Успенский собор и храм Московской духовной академии, который всё же лаврский по территории, а не по назначению.
По окончании богослужения Патриарх Пимен проходил в митрополичьи покои. Площадь уже была заполнена людьми, его довольно долго ждали. Вся площадь перед покоями и в сторону Успенского собора – вся, вся, вся была заполнена людьми. Вообще не представляю, как все помещались в храм, но как-то помещались. Людей было, конечно, реально больше, чем сейчас. Долго могли ждать, Патриарх потом выходил на балкон с кем-то из членов Синода, может быть, в сопровождении наиболее почтенных сослужащих архиереев. Почти всегда было одно и тоже: он несколько десятков секунд стоял и смотрел на людей, потом своим голосом, который без всяких усилителей достигал, поздравлял всех с праздником, давал благословение с балкона, ещё несколько секунд смотрел и уходил. И вот тут было понятно, что праздник, состоялся. Было очень дорого дождаться этого благословения Патриарха, его поздравления и потом уйти. И тогда между Москвой и Сергиевым Посадом это были особенные электрички. Это было как в поезде XIX-го столетия, 9/10 наполнения электрички — это не обычные советские люди, а свои, православные. Это тогда воспринималось совершенно особенно.
Другим богослужением, на которое даже чаще, не регулярно, конечно, но, с какой-то периодичностью мы приезжали, была служба в Московской духовной академии в среду вечером, когда после рядового богослужения, после вечерни и утрени, совершалось, совершается и поныне, соборное пение и чтение акафиста Покрову Пресвятой Богородицы. Как и теперь это часто бывает, это было в возглавлении ректора. Архиерей, которого я помню там, был владыка Александр (Тимофеев)[47], умерший Саратовским я в академии бывал, когда он уже стал ректором, с 1982 года. Я бывал там или один, или со Светозарским, или ещё с какими-то нашими друзьями. Там было нигде больше не имевшее место пение акафиста на три хора! И это были лучшие из хоров! Потому что на праздничную службу кто-то шёл в лавру, отец Матфей вообще обычно не пел в Академическом храме, а пел в лавре. А тут, это же рядовая среда, нигде особых служб нет (если выпадал на этот день какой-то праздник, то акафист отменялся, всенощная была), и тут лучшие составы пели! И, конечно, наверху матфеевский хор — это же как звучало! И вот они по цепочке: «Радуйся, радуйся…» — и это Небо на земле было совершеннейшее! Да и голоса-то были! Малороссов в Московской духовной академии училось много. Не то, что сейчас, баритон на баритоне с некоторым изменением тональности, а тогда тенора — это были тенора! А басы — это были басы! Это звучало как на пластинках к Тысячелетию Крещения Руси, хор отца Матфея, слышно, какие это были голоса. Даже у него потом хор так не звучал, потому что материала потом такого не было уже, как в 1980-е, в начале 1990-х годов — это удивительный был подбор певцов. И когда в конце пели «О, Всепетая Мати» тенорами, это уходило куда-то в ультразвук, ты воспринимал это не органами слуха, а чем-то другим. И потом наоборот, когда весь храм: хоры, семинаристы и духовенство пели молитву ко Пресвятой Богородице «Царице моя Преблагая», это было нечто… Ты очень ждал этого пения «Царицы» и с завистью смотрел на семинаристов, этих особенных людей, которые могут открыть дверь и пройти туда, куда тебе никакого хода нет и быть не может. Когда подходили к каким-то своим знакомым, с ними разговаривали, все смотрели: вот человек, он знаком с семинаристом! Он в этом кителе стоит такой благочестивый, духовный. Какие-то люди в галстуках и пиджачках там были. Потом я уже узнавал, вспоминал, кого я там видел тогда на акафистах: это Константин Ефимович был, Михаил Степанович Иванов[48] и другие. Они так важно проходили, прикладывались. Константин Ефимович – не важно, он всегда более-менее бегом, в ускоренном формате. Это были небожители, все эти люди. И лучшее, что могло когда-нибудь случиться в твоей жизни, – это оказаться когда-нибудь сопричастным им.
А потом было прекрасно поехать на электричке домой вечером зимой. Сейчас в Посаде нет этого запаха, а тогда по известной дороге от лавры до вокзала была ещё значительная часть частных домов, их большинство сейчас посносили, уже заменили какими-то другими. Они отапливались углём. И был этот запах печной, запах печи, растоплённой угольком. Ты идёшь, а в лаврских киосках тогда продавались такие кольца очень вкусные, купишь два этих кольца, сядешь в электричку, найдёшь тёплое сиденье, где снизу греет, и счастье ощущаешь — эта дорога после акафиста до Москвы в электричке с этим колечком, с этими вёрстами полосатыми, которые проскальзывали за окном, эти полтора-два часа — сама дорога была уже счастьем от того, что было пережито.
Что ещё я помню из богослужебной жизни тех лет? Вся эта фанаберия «многослойных» записок присутствовала тогда, сейчас её, надеюсь, победили: это деление на простые, заказные и ещё что-то. Ещё ведь надо было понимать, что в каком приходе это означает. Я помню, в одном храме, подавая заказную записку, я написал восемь имён. Искренний праведный благочестивый гнев принимавшей записку женщины, был таков: «Вы что, не знаете, что в заказной только пять имён можно?!» Вопрос «почему» не подразумевался. Он выдавал в тебе какого-то комсомольца, засланного казачка, какого-то фармазона. Потому что все же знают, что заказная – это пять имён. А если ты не знаешь, что заказная – это пять имён, то ты какой-то не свой, подозрительный человек, враг какой-то затаившийся. Вот такие правила нужно было знать, и вопросов, чем отличается простая от заказной, тут задавать было невозможно. – «Ну как же?! Это на проскомидию!» – «А это что, не на проскомидию?» Нужно было не дать зародиться этому вопросу. Была простая на проскомидию, а заказная – та, которая читается вслух.
Из того, чему я рад, что ушло из богослужебной жизни с тех лет – это, конечно, зубодробительно бесконечное чтение записок на литургии. Это была повсеместная практика. На буднях было ещё ничего, хотя тоже они накапливались по причине немногочисленности храмов, но в воскресный день даже в Обыденском, относительно в этом смысле сдержанном храме, это могло продолжаться тридцать минут, сорок минут, я уж не говорю про другие храмы. А в родительские субботы можно было на начало чтения записок уйти позавтракать, если было куда в Москве, вернуться, и на «Яко Ты еси воскресение…» там ещё продолжалось это чтение. Покойный отец Матфей Стаднюк[49] любил, чтобы в Елоховском соборе записки прочитывались на родительскую в первый раз на «Со святыми упокой», второй раз на заупокойной ектении и по какому-то только ему понятному критерию, но очень большое количество записок порой он же на возглас произносил в третий раз. И это никогда не кончалось. Эта служба всегда с тобой была. Поэтому я родительские субботы не любил в этом смысле, всё же. Ты своих можешь помянуть ну раз, ну два, ну три, но не десять же раз прокручивать все возможные имена, которые у тебя в сознании существуют, включая мало знакомых людей. Всё уже, обо всех даже с какими-то специальными нуждами помолился, а там ещё: «Марфы, Татьяны, Пульхерии, Петра…» Сейчас это ушло, и слава Богу, что это ушло из церковной жизни. В Обыденском праздник был потому вдвойне праздник, что на двунадесятые праздники записки вслух не читались, и это было, действительно, ощущение разницы: в воскресенье на 45 минут дольше богослужение, а в праздник даже не то, что дольше, а этот разрыв литургии, возникавший на бесконечное долгое время, отсутствовал, это было очень хорошо.
Как я уже упоминал, проповеди в Обыденском храме почти не говорились. В других храмах проповеди бывали, но не то, чтобы мне помнились какие-то московские ветии, к которым бы ездили специально их послушать. За редчайшими исключениями. Во-первых, и власти не очень дали бы так проповедовать, ну и внутренняя самоцензура сводила содержание проповеди исключительно к духовно-нравственному приложению прочитанного богослужебного Евангелия или праздничного события. История праздника и минимальное приложение.
Правда, несколько раз мы с друзьями ездили. Нам сказали, что есть в Москве священник, который даже вечером на всенощной проповедует. И не просто проповедует, а рассказывает Символ веры по частям, как бы толкует Символ веры. Это было что-то совершенно необычное, и мы решили поехать послушать, посмотреть. Это был храм Рождества Иоанна Предтечи в Ивановском, там тогда был настоятелем известный московский протоиерей. Известный и как священнослужитель, и как душепопечитель, и как церковный композитор – протоиерей Николай Ведерников[50]. Он ещё был не очень старым человеком тогда. Помню, он в светской одежде шёл на богослужение. Священники тогда ходили в абсолютном большинстве по улицам только в светском костюме, я почти не видел исключений, кроме каких-нибудь особенных людей: митрополита Питирима[51] или сотрудников ОВЦС, но это был костюм, который священника выдавал, особенного покроя и стиля, несколько ретро-вариант, то, что было в моде лет двадцать-тридцать назад по отношению ко времени, когда он носился. И шляпы носили. Летом был такой чесучовый пиджачочек, соломенная шляпа… А шляпы тогда уже фактически никто не носил, сейчас чаще носят шляпы, чем в конце советского времени, в Москве, по крайней мере. Кроме как на священниках и изредка на художниках шляп таких больше я ни на ком никогда не видел, даже на чиновниках советских, у них были шляпы другого пошива. И вот идёт отец Николай в таком пиджачке, в шляпе, и, что меня поразило, он идёт под руку с матушкой. Это было тогда нетипично, удивительно, очень необычно. Священника с женой под руку больше, кажется, в те годы я нигде никогда не видел. Они так очень благородно прошествовали в сторону храма. И правда, отец Николай Ведерников на той воскресной всенощной сказал: «Продолжим наш разговор о Символе веры». Это нас подивило. Но Ивановское было так далеко, что энтузиазма ездить туда слушать отца Николая у меня всё же не возникло. Хотя я порадовался, что такое есть, но это какой-то был край Москвы, там МКАД виднелся.
Единственным проповедником, собиравшим по слухам, по телефонным вестям, по «сарафанному радио» людей, которые приезжали именно его слушать, был не так редко в те годы приезжавший в Москву митрополит Сурожский Антоний. Я тоже бывал, но не часто, может быть, три-четыре раза. Владыку Антония приглашали служить в те или иные московские храмы, очень часто он служил у митрополита Питирима в храме Воскресения Словущего на Успенском Вражке. Митрополит Питирим деликатно не присутствовал, приглашал его, а сам отсутствовал, чтобы не сдерживать владыку. Это чаще было на всенощном бдении, и в конце всенощного бдения митрополит Антоний проповедовал. Это живое слово на меня производило тогда значительно большее впечатление, чем когда я слышал его по радио BBC. У него была харизма именно богослужебного слова. Вроде, ничего особенного он не говорил, но в контексте богослужения – интонационно, молитвенно это воспринималось очень сильно. Я благодарен Богу за тот опыт, который был на его богослужениях. Как-то узнавали о его приезде, кто-то звонил. Иногда промахивались, говорили, что митрополит будет там-то служить, ехали туда на всенощную – а нету митрополита Антония. Может быть, отменялось в последний момент. А иногда на службе нету, а в конце вышел и проповедует. То есть он всю службу в алтаре стоял молился. И так бывало. Поэтому и уйти нельзя было.
Но больше я не помню примеров, чтобы вот так именно ради кого-то специально собирались слушать проповеди. Официальные проповедники тех лет мне вовсе не нравились. Я уже упомянул митрополита Киприана (Зёрнова), мне не нравилось, как говорил проповеди митрополит Питирим. Я разное могу о нём вспомнить и об Издательском Отделе, но точно мне не нравился ни стиль совершения богослужений, ни характер его проповедничества. Особенно нас тогда смущало (сейчас бы не смущало, сейчас другое время) то, что он никогда слова не под запись не скажет. Всякий раз, когда он проповедовал, там стоял кто-нибудь из иподиаконов: розовощёкий Сева Чаплин[52] или какие-нибудь другие, держали такой маленький сильно заграничный приборчик с красной лампочкой, который включали, когда какое-то слово из уст его исходило. И казалось нам тогда, что это неправильно, что другие тогда так себя не вели, что даже когда он хорошо говорит, всё же он помнит об этом приборчике и о том, что его записывают, что сейчас расшифруют… И это как-то сразу снижало не то, что степень доверия, а меру открытости восприятия того, что говорилось.
Я несколько раз слышал проповеди человека, которого потом очень полюбил, и с которым в конце его жизни общался с глубочайшим к нему уважением. Он сам, на мой взгляд, вырос в меру очень значительного человека. Но тогда мне совсем не нравилось ни то, как он себя вёл, ни то, что он говорил. Это архимандрит Феофан, будущий Казанский митрополит[53]. Мне кажется, он даёт пример человека, который за жизнь претерпел огромные пертурбации. Ему Бог дал на завершающем этапе его жизни возрасти и измениться по отношению к тому, что было в его жизни до того. Может быть, я ошибаюсь и просто не видел того, что было в его жизни до того, но для меня общение с ним делится на два этапа: «доказанский» и то, каким я увидел этого человека Казанским святителем.
В лавре я тоже не припомню таких проповедников, чтобы ездили послушать, как этот батюшка будет в лавре проповедовать. Проповедь в Московской духовной академии – это проповедь учебная, как известно, и ждать от неё большего, чем от упражнений по гомилетике, не следовало. А опытов, о которых я слышал потом, я не застал. Слышал, как в прежние времена профессора в стихарях выходили проповедовать. Тот же самый Константин Ефимович, ещё кто-то. При мне этого уже не было. Я пришёл в то время, когда владыка Александр (Тимофеев) к этому как-то скептически относился, при нём эта практика проповеди мирян (не студентов, не в учебных целях) пресеклась, и гомилетическую функцию на себя взяли рукоположенные клирики.
Из других городов я, конечно, бывал в Ленинграде, но преимущественное всё же с целями не прямо церковными. Хотя какой-то раз ездил посмотреть именно церковный Ленинград. Помнится, Никольский собор[54] был кафедральным, он тогда был действующим. Троицкий храм «Кулич и Пасха»[55] известный, который в форме кулича и пасхи построен. Бывал в Преображенском соборе[56], где ограда в виде пушек триумфальная. Ездил на Смоленское кладбище. Понятно, что часовня нынешняя, где мощи блаженной Ксении, в конце советского времени была не просто закрыта, но и ограждена забором, чтобы люди близко не подходили. И этот забор представлял из себя удивительную картину стихийной народной религиозности, потому что он был весь исписан просьбами к Ксении всякого содержания, включая то, которое трудно назвать благочестивым, безусловно. Конечно, более всего зашкаливали просьбы от девушек о замужестве, женщин – о благоустроении семьи. Ну а дальше уже более-менее по стандарту: здоровье, операции, финансовый вопрос, квартирный вопрос. Всё это было. Это были надписи и всунутые в щели записочки. Аналогичное второе место я видел, но совершенно не в таком масштабе (его сейчас тоже уже нет) – это Софьина башня в Новодевичьем монастыре. Софьина башня уже в значительно более позднюю эпоху была тоже вся исписана, но сейчас там матушки блюдут, чтобы это суверене не плодить, там не порасписываешься особенно. А я ещё помню эти надписи. Одна у меня даже сфотографирована, очень трогательная: «Софья, дай мне счастья!» Это можно понять, это крик души был.
Храм на Смоленском кладбище был открыт, и священник, на службе которого я был, возможно, был тогдашний настоятель, архимандрит Климент (Толстихин)[57].
К месту монастыря на Карповке[58] нас подвозили знакомые. Это было ещё советское время, но я уже был преподавателем Московской духовной академии, и мы просто мимо проходили и снаружи смотрели. Там тоже народ подходил, к стенке прикладывался. Но там сильно гоняли, там было какое-то такое учреждение, от которого полагалось гонять. Более-менее спокойно можно было только пройти мимо, а если ты там задерживался, то какие-то «топтуны» сразу появлялись и, в общем, было понятно, что лучшее, что ты можешь сделать сейчас, – это ретироваться, пока к тебе каких-то ненужных вопросов не возникло.
Бывал я в Новгороде и Пскове. В Новгороде был единственный, кажется, действующий храм апостола Филиппа[59], который при митрополите Никодиме[60] был, из одного храма два сделали, по сути дела. Он был единственный действующий, всё позакрывали при его предшественнике, там были мощи святителя Никиты Новгородского[61]. Ничем особенно Новгород по церковной линии не запомнился. А как город его удалось посмотреть в год Тысячелетия Крещения Руси, ещё в советское время. Это была конференция, я уже был преподавателем МДА и участником третьей Общецерковной конференции к празднованию Тысячелетия Крещения Руси. У нас тогда была экскурсия в Новгород Великий. Поскольку там было много иностранцев, это было, может, не на церковно-государственном уровне, но с очевидным присмотром и с санкцией со стороны государства. В общем, как интуристов, можно сказать, принимали, то есть кормили в Кремле в детинце, тогда там, кажется, в одном из храмов был ресторан, который так и назывался «Детинец». Как-то тогда даже подумать нельзя было, что это всё будет открыто… Трудно представимо это было.
А по паломнической линии, конечно, самые яркие воспоминания — это посещение Псково-Печерского монастыря. Потому что в лавру-то можно было приехать помолиться, всё же близко от Москвы, но в лавре никакой возможности остановиться не было. Люди, которые издалека приезжали на праздники, не москвичи, максимум, что могли — это переночевать, как-то притулившись, лёжа в трапезном храме. Там прямо на полу спали. Но это всё же не то, хотелось какой-то монастырской жизни. Единственным мужским монастырём, кроме лавры, на территории не Советского Союза, а Российской Федерации был Псково-Печерский монастырь. Дальше была Почаевская лавра, это всё же было от Москвы очень далеко. И про Почаев ходили довольно оправданные известия, что там «крутэнько» с точки зрения подъезда паломников, что это от Москвы далеко, там милиция лютует, и там так вдруг взять да показаться, если ты не тамошний, это можно было загреметь по полной с далеко идущими последствиями. Кстати, в Почаеве часть зданий отдали психбольнице. Тут понятно, с намёком: «Вот кто вы такие есть, и куда вам дорога, если вы сюда хотите попасть». Был ещё Успенский мужской монастырь в Одессе (летняя дача Патриарха).
Спасо-Преображенская пустынь под Ригой, которая не поймёшь не то монастырь, не то приход, где духовником был архимандрит Таврион (Батозский)[62], относилась к Свято-Троицкому женскому монастырю. И все остальные монастыри, какие немногочисленные действующие оставались, женские были. Мужских монастырей больше и не было ни одного.
То есть фактически Псково-Печерский монастырь был единственным удивительным образом сохранившимся оазисом, как бы не из обычной жизни. Туда можно было приехать, что я и сделал в первый раз на первых зимних каникулах в университете в самом начале 1981 года. Я купил билет на поезд до Печор Псковских. Это был поезд Москва – Таллин. Удивительно, что в Таллин ходили поезда из Москвы. И оттуда поехал, в общем, не очень понимая, что и как. Решил, что как-нибудь монастырь найду в Печорах. И правда, нашёл, хотя это была ночь, зима, ничего не видно, поезд в полшестого приходил. При входе монах сидел старый с большой бородой, привратник. Для меня тогда каждый монах был как архиерей. Теперь-то я понимаю, что он даже не иеромонах был. Я говорю: «Батюшка, я приехал пожить, потрудиться». Он отвечает: «Ну иди к благочинному». Я думаю: «Какой благочинный?..» Он как-то понял, что я растерялся, и говорит: «Вот туда иди, он такой высокий, худой. Иеромонах Тихон. – Он потом был наместником, спустя годы, отец Тихон (Секретарёв)[63]. – Он пойдёт от трапезной, вот подойдёшь». Уже было светло, я спускаюсь. Ну правда, описание было верное: там в основном они все были не очень высокие и не очень худые. Несомненно, под описание «высокий, худой» и по ощущениям какой-то «нерядовой» подходил один. И на его проходе то ли от трапезной в храм, то ли от храма в трапезную, я решил-таки подъехать. Я уже понимал, что надо благословиться, но он тоже немножко подивился. Говорит: «Откуда ты?» Он думал, что я из семинарии, но скоро понял, что не совсем из семинарии. Навыки церковности есть, но не из семинарии всё же. Я говорю: «Я на каникулы приехал…». — «На каникулы? А откуда?» — «Из университета». — «Паспорт есть?» — «Есть». — «А приписное свидетельство есть?» — «Есть». — «Ну давай». Сдаю ему паспорт и приписное свидетельство: мало ли, сбежит ещё куда-нибудь. Ну и опять же, подтверждение, что не уклонист от армии. И нас поселяют в дом. Это там, где дом наместника, он и тогда был домом наместника. Второй этаж занимал наместник, тогда это был архимандрит Гавриил[64], умерший потом архиепископом на Дальнем Востоке в г. Благовещенске. Которого сначала назначили, потом сняли, потом восстановили. О нём в книге «Несвятые святые» что хотел, написал нынешний Крымский святитель, я многого не добавлю про архимандрита Гавриила. Но одно скажу, неоднозначный был человек. Наверное, «несвятой святой», но не все видели эту вторую составляющую. Первую видели все, a вторую – только, наверное, такие духовные люди, как Крымский митрополит. Но помимо архимандрита Гавриила там много кто ещё был. Сам будущий наместник, тогда достаточно молодой иеромонах отец Тихон (Секретарёв) был прекрасен совершенно, внимателен. Я видел там отца Иоанна (Крестьянкина)[65], архимандрита Адриана[66], известного своими чинами отчитки и душепопечением, других, не буду говорить старцев, но старых священнослужителей старой школы, которые ещё были тогда живы: архимандрита Александра[67] и другую братию Псково-Печерского монастыря.
И конечно, сам по себе интересен был для меня новый круг паломников, приезжавших в Псково-Печерский монастырь. В Москве это были другие люди. Там был один семинарист, я – один студент, какие-то совсем простые люди, какой-то мужичок, отец семейства, уехавший туда по обету на какое-то время, какие-то немножко мутноватые трудники, паломники, путешественники с не совсем понятным прошлым и, наверное, настоящим. Всё это там соединялось в таком компоте, и за всеми присматривал известный по той же книге архимандрит Нафанаил[68], такой старенький дедушка, строгий очень, который, если слишком бурные дискуссии начинались после отбоя и вечерних молитв, приходил, строго грозил пальцем и всех утихомиривал. И это была такая жизнь, которую, наверное, долго я бы не выдержал, но неделя зимних каникул или пара недель летних каникул это было очень здорово. Утром полунощница, братский молебен, потом завтрак, послушания. Зимой чаще всего снег с территории убирать, счищать, на грузовики кидать, монастырь же во впадине. Особенно было здорово с грузовиком поехать, когда он сваливает и раскидывать где-нибудь в лесу этот снег. Научили меня тогда нормально дрова колоть. Уголь куда-нибудь нужно было загружать. И самое восхитительное, обычно раз в неделю случавшееся, – это когда там была массовая выпечка просфор. Мы шли на просфорню: делали нижние части просфор, потом верхние – печать, потом лепили, расставляли по противням. Они там в каком-то фантастическом количестве! И абсолютное счастье: когда всё кончалось, ушедшие в брак просфоры потом выдавались в качестве премии с горячим чаем с пылу с жару тем, кто в этот день потрудился. Это было всё очень здорово. И конечно, богослужения. Там можно было исповедаться, причаститься, я попадал и к отцу Иоанну, и к отцу Адриану. Впрочем, какого-то «культа», который потом возник, тогда ещё не было. Я в нейтральном смысле говорю, «культа великих людей», на которых страна и Церковь держатся. Все знали, что это такие духовные, авторитетные люди, к которым хорошо попасть, и всё. Я слышал проповеди отца Иоанна, он писал их в значительной степени и в «филаретовском» стиле по тетрадке их читал с какими-то гомилетическими примерами. Но само богослужение, особенно ранние службы в Никольском храме[69], на горке, с которой кровь священномученика Корнилия текла, кровавая эта дорожка – всё это на всю жизнь в памяти. В следующий мой приезд, когда меня уже там знали более-менее, меня все спрашивали: «В монахи-то пойдёшь?» Я сказал: «Нет, в монахи я не хочу». Тем не менее, уговоры продолжались, но не уговорили, как видите.
Из трогательных деталей… Однажды зимой мне досталось такое послушание. Заболел ночной сторож по территории. Там ночью один при входе сидел, контролировал вход, а ещё нужно было ходить внизу по территории, мало ли, враг какой или какое-нибудь, возгорание, или ещё что-то. Выдавался тулуп, валенки, какая-то шапка, наверное, всё же не скуфейка, и ты ходил по территории. Могло быть очень холодно, раз в час разрешалось зайти погреться. И вот я хожу по территории, час ночи где-то, снег трещит, скрипит от холода под ногами и падает, других звуков нет – всё же маленький городок, и слышу какие-то знакомые звуки – родной «Голос Америки». И я почувствовал, что и тут, и тут! из келии доносятся знакомые позывные радиостанций, которые мы слушали! Так что и это тоже было.
Потом, конечно, шоком было выйти за территорию монастыря. Если с кем-то вместе в один день едешь, обычно билет покупали и сажали не в одно купе, конечно, но в один отсек поезда. Там были ещё более-менее свои. А когда я в Москве выходил на Площадь трёх вокзалов, потом в метро в особенности, чувствовалось: там был рай, тут – ад. И какие-то два-три дня на адаптацию к действительности требовалось, потому что, конечно, в монастыре отсекалось всё. Но отсекалось, между прочим, не только то, что ты живёшь в этой действительности, но и в духовном смысле – помыслы отсекались. Это было время, когда душа себя чистой ощущала. Ты проживал это время чисто, хорошо. Дури никакой в голове не было. Наверное, потому что своеволия не было. Там было бессмысленно даже своевольничать, там всё было так устроено, что ты жил неделю, две в этом нетрудном отсечении самохотения, в очень легко дающемся послушании. Но даже такое легко дающееся послушание очень, очень прочищало твоё сознание и душу. Слава Богу, что это было.
Ещё из церковной жизни Москвы тех лет можно будет вот что вспомнить. Формировались дружеские отношения с людьми церковными, а иной раз со становившимися церковными в этом общении. С кем-то мы познакомились на филологическом факультете, который по праву называли самым православным факультетом Московского Университета. МГУ был самым православным вузом, это, несомненно, нигде так не было много верующих православных людей. На ряде гуманитарных факультетов их было по концентрации больше, чем где бы то ни было. Но всё равно это было абсолютное меньшинство, какие-то маленькие группки среди обычных советских студентов. И постепенно, шило ведь в мешке не утаишь, мы друг с другом сталкивались так или иначе. Не обязательно все начинали близко общаться, но на своём курсе точно и на близких курсах церковные люди более-менее друг друга представляли. С кем-то ты виделся в храме. Раз можно увидеться случайно, но второй, третий уже случайно никогда не бывает, если ты пересёкся. У кого-то ты замечал знакомую по формату и по шрифту книгу, даже если она в обложечке бумажной, ты знал, что такой шрифт бывает только в ИМКА-Прессе, в советских книжках не бывает такого шрифта, другой выбирался. Или такого формата книжечки – это был молитвослов Патриархии, раритет исключительный. Этого уже было достаточно. Пойдя в библиотеку и сев там или проходя по рядам, ты мог заметить, что человек сидит с такими книгами, которые случайно или просто для учёных занятий не берут, эти книжки берут, только если они нужны из других соображений. Какой-то разговор ты мог услышать. Чтобы всё звучало не слишком сладко и благочестиво, скажу сразу о месте, которое «сачок» называлось. Это было место, где всегда курили, но при этом разговоры тоже могли разные вестись, в том числе можно было услышать имена, фамилии, адреса и явки, которые давали тебе понять, что человек в теме. Вы сколько-то раз друг на друга просто посмотрите, а потом вы заговорите. От кого-то из них я слышал имя отца Валентина Асмуса[70], который был тогда диаконом Николо-Кузнецкого храма[71]. Он также упоминал кого-то из моих однокурсников или однокурсниц, с которыми мы таким образом познакомились. То есть такие круги формировались. С кем-то из них возникли отношения на годы, с кем-то на всю жизнь, как с А. К. Светозарским, с которым с первого знакомства на картошке жизнь нас связала очень крепко. Я крёстный его сына, он крёстный моей старшей дочери, и нас соединяет очень-очень многое. С кем-то мы общались в те годы, встречаясь после богослужения для разговоров. Был круг, куда входил нынешний профессор ОЦАД Михаил Георгиевич Селезнёв[72], тогда Миша, куда периодически захаживал, не будучи там постоянным участником, нынешний протоиерей Артемий Владимиров[73] с женой своей Еленой, тогда Тёма, какие-то другие люди. Одни потом стали преподавателями МГУ, иные – священниками, иные давно не в России. И мы вели разговоры в воскресенья за постным и в основном безалкогольным, надо сказать, столом. С едой тогда вообще было непросто, не то, что у нас было денег много, и не то, что еда свободно продавалась. К алкоголю тогда относились значительно более сдержанно. Сейчас немыслимо представить, что люди соберутся, и у них алкоголя нет за столом. Как-то было проще. Среди многочисленных добродетелей Михаила Георгиевича Селезнёва, пусть он меня простит, напрочь отсутствовала одна – умение готовить. Рис, который он варил к нашему приходу – это было что-то ужасное. Это можно было есть только ради духовного общения. Ещё изначально, может быть, не выдающийся и приготовленный талантливо слипшийся рис с какими-то размороженными овощами составлял утешение для нас за этим пиром. Это тоже был тогда, кстати, изыск, появившийся в магазине – польские замороженные овощи и фрукты. Вот так мы встречались, беседы вели, ездили куда-то вместе.
Среди таких почти случайно возникших знакомств был нынешний академик Алексей Алексеевич Гиппиус[74], бывший наш однокурсник с Алексеем Константиновичем, преемник Зализняка[75] по новгородской экспедиции, по берестяным грамотам. Уже тогда было понятно, насколько это во всех отношениях умный и одарённый человек. Вообще наш курс был так ничего, из него вышли Варламов, Светозарский, довольно интересный писатель Виктор Ремизов[76], хороший писатель, больше хороший, чем известный, ряд других учёных, авторов.
Двоюродным братом Алексея Алексеевича Гиппиуса был человек, который тоже на годы стал мне близким другом, который (Москва – большая деревня) был моим соседом двумя этажами выше в доме, где я жил. Это ныне покойный крупный исследователь средневекового искусства Возрождения, западноевропейского искусства, выдающийся лектор и многими поколениями студентов любимый преподаватель исторического факультета МГУ Алексей Леонидович Расторгуев[77]. Алексей Леонидович, тогда Лёша, Алексей, как я уже сказал, жил двумя этажами выше меня. Мы периодически встречались в лифте и даже поглядывали друг на друга, пересёкшись с теми же, допустим, вербами, но как-то в лифте едешь коротко, не начнёшь тут беседу об этом: «Откуда с вербой едете?» Но, конечно, мысли приходили в голову.
Мы тогда в одном или двух местах нашли источник, где можно ксерокопировать книги, это был источник церковной книги. Тогда уже всё же не столько перепечатывали на машинке: в малом количестве экземпляров это очень трудоёмко, да ещё и найди такую машинистку, которая согласится, например, «Лествицу» перепечатать со старого шрифта, со старой орфографией, она же ещё должна суметь это сделать. Поэтому всё же самым продуктивным способом тогда было уже ксерокопирование. Для понимания реалий церковной жизни, да и вообще жизни тогда скажу, что ксерокопировальные аппараты были зоной строгой отчётности. На всю Русскую Православную Церковь был один ксерокопировальный аппарат, он стоял в Отделе Внешних Церковных Сношений, как это тогда называлось, в отдельной комнате, запирался, и при нём был особенный сотрудник. Всё, что ксерокопировалось, вносилось в опись: с чего, в каком количестве экземпляров сделано.
Но по разным советским НИИ и типографиям ксероксы тоже стояли, система-то уже немножко трещала и разваливалась. Они, конечно, тоже были под строгой ответственностью, но капитализм побеждал. Идеология давно умерла, и всё держалось на внешней проформе, а желание сотрудников этих НИИ и типографий заработать на доступе к остродефицитной технике побеждало опасность, которая за этим стояла, за это, в общем, срок светил. Уж вылететь с работы, как минимум можно было, а если в более-менее крупных размерах копировать, срок светил, если тебе ещё и «антисоветскую литературу» не пришьют, смотря ещё, что размножаешь. Скажем, за размножение чисто церковной литературы просто вылететь можно было из вуза или с работы, а за «Архипелаг ГУЛАГ» точно срок давали. Ещё был набор книжек, за который сразу на «хранение и распространение антисоветской литературы» шли автоматически. Поэтому «Архипелаг» мы не рисковали размножать. В общем, мы нашли такие места, где можно было за какую-то сумму книги размножить. Чем больше ты заказывал копий с одной книжки, тем это стоило дешевле. Тоже капитализм был, одну копию сделать стоило довольно дорого, а если десять, трудозатрат меньше, человеку не нужно десять раз переворачивать, он раз положил, нажал кнопку, десять страниц напечаталось. Поэтому, чем больше экземпляров, тем дешевле выходило, и тем охотнее шли на контакт люди, которые имели доступ к ксероксам. Нужно было находить оригинал, что размножить, человека, который решится и рискнёт его дать, и сбыт, то есть куда эти книжки распространить. Ты же не можешь сам оплатить двадцать экземпляров протоиерея Сергия Булгакова или «Столпа» Флоренского[78]. ИМКА-Прессовские книжки ксерокопировались, Бердяев[79](Бердяева копировать тоже не всего стоило рисковать), Флоровского[80] размножали, Шмемана – классику, книги, по которым мы потом учились.
И вот Гиппиус говорит, что у него есть брат двоюродный, у которого есть исходники всяких хороших книжек, но он больше Серебряный век любит. Я говорю: «Ну давай пойдём поговорим, может быть, найдём общий язык». И мы нашли общий язык. Оказалось, когда Алексей повёз меня к брату, что он привёз меня в мой собственный дом двумя этажами выше. Тот молодой человек четырьмя-пятью годами меня старше, с которым мы встречались в лифте, оказался его братом, к которому мы приехали с этим разговором. Мы размножали одну книжку, условно говоря, Мандельштама томик какой-нибудь нью-йоркского издания, a вторую, например, аввы Дорофея, паритетно, так сказать. Задача потом была всё разложить по экземплярам. Они же шли подряд, привозили, допустим, тюки с двадцатью экземплярами аввы Дорофея. Ко мне домой было нельзя, у меня там непростые были отношения. Значит, мы отправляли всё к Алексею наверх двумя этажами выше. Мы на двоих садились, и нужно было, допустим, четыреста страниц, умноженные на двадцать, разложить по экземплярам. Вот первая страница, вторая страница, третья… Они же ещё слипаются… Взмокнешь, вспотеешь, времени на это уходило очень много, но вот так собирались церковные книги в результате. Не попались мы ни разу. Обычно мы старались это на такси отвезти, потому что тюки такие большие. Раз у меня не получилось на такси поехать, это же было не то, что вызвать такси – не было его, а ехать уже надо было. У меня был рюкзак, который комом сзади тебя висит, такие были советские коричневые рюкзаки, и две тяжеленные сумки, и я в метро попёрся с этим. И каждый мент казался мне угрозой: вот сейчас остановит и спросит: «А что у Вас в сумках, молодой человек?» У меня было что-то не самое страшное, Вячеслав Иванов[81] или что-нибудь такое. Но всё равно это явно тянуло на привод в милицию и в лучшем случае на очень большие неприятности в университете, а где вылет из университета, там и вооружённые силы. Но как-то Господь довёл до дома, и больше вот так в метро я старался книги не возить. Вот так собирались библиотеки. Когда времена переменились, понятно, что эти на одном обороте напечатанные, переплетённые тоже в каких-то полу-неофициальных переплётных мастерских книжки, занимавшие полки дома, потом постепенно заменялись на не толстенькие совсем. Может быть, одну какую-то для памяти я сохранил, потому что лирика лирикой, конечно, и жалко, это твоя история, но места много это всё занимало. Плюс, конечно, выцветает эта ксерокопировальная книжка, она не вечная совсем, в отличие от типографской, срок её жизни конечен в перспективе человеческого существования. Это ещё одна деталь церковной жизни тех лет.
Заканчивая доакадемический период, могу сказать ещё, что к концу университета у меня утвердилось устойчивое желание оказаться в стенах церковных после окончания МГУ. Это желание и раньше было, я оказался в МГУ, в общем, по послушанию отцу Александру. Намеревался пойти не в университет, а в семинарию сразу, но духовник благословил идти в университет, и я пошёл в университет в результате. Если бы не отец Александр, я бы не учился в Московском университете. Но желание дальше возникало изойти из этой среды и пойти куда-то в Церковь. Тем более, что в стране ещё ничего не начало меняться. Наш курс учился аж при нескольких генсеках: начинали при Леониде Ильиче – он скончался, Юрий Владимирович Андропов скончался, Константин Устинович Черненко скончался, Михаил Сергеевич заступил к концу нашего обучения, но ещё ни о каких гласностях и перестройках к 1985 году, когда мы заканчивали, и слуха не было. Только какое-то было предощущение, надежда даже скорее, что может быть, что-нибудь в стране начнёт меняться. Надежда наша базировалась просто на том, что ему хотя бы не столько лет, сколько этим переносимым с места на место старцам, которые уже в состоянии полу-бессознательном вступали в руководство ядерной державой, и, кажется, в таком же состоянии бессознательном покидали пост её руководителей, из-за чего, конечно, держава и оказалась в том состоянии в значительной мере, в каком она оказалась, и за что они в первую очередь, на мой взгляд, несут ответственность, а даже не те, кто после них пришёл. Потому что «пейзаж после битвы», который остался, уже был изрядным.
Но какие-то признаки перемен и надежды были. Во-первых, где-то виднелось Тысячелетие Крещения Руси. Это сейчас понятно, что Тысячелетие – поворотный пункт, а для нас это было будущее. В 1980 мы поступили, в 1988 оно будет. Неоднократно с высоких трибун говорилось, что это для Советского Союза никакой не праздник, Церковь, конечно, пусть празднует, она у нас отделена, а нам праздновать нечего. А вообще нужно озаботиться обществу «Знание»[82], чтобы показать подлинную роль христианства, реакционную для истории России, в особенности, в годы революции. Всё это звучало.
Ещё не зарёй, а предвозвестником того, что заря может начаться, было возвращение Даниловского монастыря. Это тихонечко узнавалось. Решение, насколько я сейчас помню, было принято в 1983 году. Есть всякие легенды о том, почему отдали именно Даниловский монастырь. Наверное, это мифы. Говорят, что в Новоспасском, когда его показывали Патриарху Пимену, он упал и сильно поранил руку. Патриарх и правда, в какой-то момент сильно поранил руку, но я не думаю, что это связано с показом Новоспасского монастыря, и тем более не думаю, что на основании таких косвенных факторов и соображений могли приниматься стратегические решения. Говорят, что ещё Донской показывали, который, вроде бы, логичнее всего подходил. Я думаю, что простое и абсолютно прагматическое было решение советской власти. Она отдала монастырь, находившийся в самом ужасном состоянии с одной стороны, и не отягощённый никакими музеями и памятниками с другой. Донской был в хорошем состоянии, но там был филиал музея, революционное кладбище[83] на части территории и много чего ещё, что музею церковникам отдавать не хотелось. Там, действительно, было всё в очень приличном состоянии. Там, конечно, совершенно другие были бы вложения. В Новоспасском музея не было, но он тоже был, конечно, в сравнительно значительно лучшем состоянии, чем Даниловский монастырь. В Даниловском монастыре колокольня была снесена под уровень стен, храм Троицкий большой был лишён купола, он кубик напоминал. Там был клуб детского приёмника, который в монастыре располагался, с введением внутренних этажей: три, что ли, этажа было внутри Троицкого собора. В храме Покровском и Отцов Вселенских Соборов[84], который от входа налево, нижний храм был одним из прежних владельцев использован как место для сброса мусора, и он был плотно забит мусором под потолок. Стены едва возвышались над уровнем асфальта, они немного превышали человеческий рост – столько там слоёв не культурного слоя, а так сказать, бескультурного мусора вокруг возникло.
И вот пронёсся слух о том, что отдают Даниловский монастырь. Как было в Церкви донести информацию до людей о том, что это решение принято советским правительством? Средств массовой информации церковных не было, Журнал Московской Патриархии выйдет через полгода, и вообще непонятно, можно ли об этом написать, выход на советское телевидение по ряду причин понятным образом отсутствовал. Выход был найден оригинальный, я думаю, какие-то запреты обошли, по которым говорили, что не надо никому ничего сообщать. Это было административное решение, но к нему не придерёшься, и все поняли: во всех московских храмах в воскресные и праздничные дни помимо обычных тропарей стали петь тропарь князю Даниилу. И это стало сигналом того, что вопрос с Даниловским монастырём решён. Потом пошли сборы по всем московским храмам на восстановление Даниловского монастыря, не только по московским, я просто про московские знаю. И когда уже было решение Синода, наместник был назначен, стали возникать полустихийные (употреблю слово немного из другого стилистического ряда) субботники. То есть туда стали собираться православные люди для участия в безвозмездных работах, где требовалась неквалифицированная, но многочисленная физическая сила. Действительно, чаще всего это было именно по субботам, это было наиболее реальное время. Я тоже ходил несколько раз с друзьями на эти субботники, я видел этот забитый мусором нижний этаж храма Семи Вселенских Соборов, Покровский. Кувалдами мы разбивали перегородки на верхнем этаже тогда будущего Троицкого собора. И помню первое богослужение. Там, где сейчас колокольня, начались первые богослужения в маленькой комнатке, ещё ничего не было построено. И вот с начала 1984 года началось возрождение Даниловского монастыря. Это был предвестник того, что времена, может быть, поменяются.
Сначала путь мой лежал в сторону Издательского Отдела (он тогда Отделом назывался), потому что Ольга Ильинична Подобедова знала архимандрита Иннокентия (Просвирнина)[85]. Архимандрит Иннокентий вместе с архимандритом Тихоном[86], который ушёл на покой из Владимирских митрополитов, был одним из двух заместителей митрополита Питирима. Сам митрополит Питирим был в основном за границей. Его наезды в Издательский Отдел бывали не очень частыми и такого рода: барин приехал! К нему высокопоставленные сотрудники стекались, всякого рода челядь, конечно, не имела туда доступа, всякие дамы строгие были при нём. Не буду сейчас фамилию говорить, была такая virgo potens, блюстительница всего и вся в Издательском Отделе, которая значила больше, чем все замы его, которая за всем присматривала. А на хозяйстве были архимандрит Тихон и архимандрит Иннокентий. Меня познакомили с архимандритом Иннокентием, вернее меня ему представили, такого мальчика, который может оказаться небесполезен.
Архимандрит Иннокентий был человек яркий, одарённый, очень непростой характером, очень неоднозначный по совокупности его трудов, но, несомненно, сделавший очень многое. Среди прочих его интересов, собственно, почему его тогда заинтересовало общение со мной, был Афон, точнее русское присутствие на Афоне. Это была небольшая область, где интересы Русской Православной Церкви и советского государства совпадали, потому что нам по своим соображениям нужно было Пантелеимоновский монастырь хоть как-то насытить людьми, чтобы там все не вымерли, и советская власть тоже была заинтересована в международном присутствии. Соответственно, вокруг этого какие-то научные проекты возникали. Я помню, была пересъёмка библиотеки Пантелеимонова монастыря, какое-то слово возникало «фотофлеши», я не понимал, что это такое. Архимандрит Иннокентий этим проектом занимался. И какие-то были тексты, что-то на греческом он мне давал переводить, в том числе переписки русских людей XIX века, связанные с Афоном. Что-то у меня получалось, что-то не получалось. В общем, я при нём какое-то время состоял. Попутно он меня использовал по разным поручениям. За что-то я ему благодарен, в частности, что с Татьяной Николаевной Протасьевой[87] познакомился, которая старопечатной книгой занималась. За какие-то жизненные пересечения не очень благодарен. Но чем дальше, тем больше я понимал, что в Издательский Отдел я не хочу. Атмосфера в нём мне, честно говоря, не нравилась. Там все друг друга боялись. Сотрудники архимандрита Тихона боялись сотрудников архимандрита Иннокентия. Я один раз сел в трапезной не за тот стол. Мне сказали: «Ты что, с теми людьми сел?! Ты что, не понимаешь?! Мы вообще сидим там!» Мне казалось, какая разница, куда я сяду с подносом? А разница была очень большая. С одними нужно было здороваться так, с другими эдак, если ты человек архимандрита Иннокентия, тебе лучше было обходить архимандрита Тихона по другому этажу, потому что он мог задать вопрос, кто такой и что ты тут делаешь. И наоборот. Я понял, что не впишусь в эту жизнь и потихонечку бочком, бочком перекинулся на другую рубрику. Там был такой сотрудник, функционал которого состоял в реферировании зарубежной церковной прессы, которая стекалась в Издательский Отдел. И он сбрасывал мне на реферирование поступавшую греческую церковную прессу, вот это уж точно было очень полезно. Я раз в месяц должен был ему готовить на машинке напечатанную справку по журналам и газетам, которые мне домой выдавали спокойно. Платили неплохо. Издательский Отдел платил по тарифам, всё честно. Что ты заработал, тебе давали. Для студента это была очень ощутимая сумма, ничего не могу сказать. В общем я перешёл на это реферирование, понял, что там каких-то других жизненных перспектив нет.
Ещё одним признаком лёгких перемен было то, что благодаря относительным послаблениям, которые стали просачиваться в церковно-государственных отношениях в конце 1970-х, начале 1980-х годов, начался процесс приглашения в МДА, как тогда говорили, «пиджачников», людей, получивших высшее светское образование и трудившихся в светских институтах, университетах. Этот процесс начал владыка Александр (Тимофеев). Тогда в академии стали появляться люди из среды, которую прежде никак не допускали. Какая-то брешь возникла в этой стенке. Первой ласточкой был отец Валентин Асмус. Ну это, конечно, особого полёта птица. Ещё более удивительная была история с отцом Александром Салтыковым[88], который был сотрудником музея Рублёва и одновременно преподавал в МДА, да ещё и священник. Это было прямо что-то небывалое. Отец Владимир Иванов приехал, который кроме Церкви нигде, конечно, не работал, но с высшим образованием и в Германии служил, и он стал в МДА преподавателем. Уже потом я узнал, что за полгода до того, как я оказался в МДА, туда пришёл Владислав Александрович Цыпин[89] ныне всем нам известный столп каноники, заслуженный профессор протоиерей Владислав. Его уже тогда взяли. В составе первой пятёрки этих людей оказался тогда и я. По окончании университета, довольно экстраординарным, фактически чудесным образом освободившись от обязательного затем двухлетнего распределения, которое было после всех советских вузов, я приехал в МДА с любезного милостивого ходатайства отца Валентина Асмуса, за что я бесконечно всю жизнь буду ему благодарен. Отец Валентин, тогда диакон, был началовождём моего там пребывания. Он взял на себя первоначальную рекомендацию и доставку меня физически для всех предварительных собеседований. При этом не то, что он уж сильно меня знал. Мы были уже к тому моменту, конечно, знакомы, иначе как бы меня привёз, но это было не очень близкое знакомство. Но как-то он расположился и эту помощь оказал, повторю, очень, очень отцу Валентину я благодарен.
Отец Валентин представил меня Михаилу Степановичу Иванову, а ректор, владыка Александр, был тогда в отпуске. Михаил Степанович говорит: «Оставьте заявление, документы, прошение. Владыка приедет – всё решим». Время идёт, месяц проходит, ещё полмесяца проходит – никаких новостей. Меня пригласили в МДА на встречу с ректором за день до Учёного Совета. 30 августа был Учёный Совет, 28 вечером мне домой позвонил Михаил Степанович и сказал: «Максим Евгеньевич, владыка приглашает Вас завтра на встречу». Я поехал к нему на встречу в надежде великой, не знаю, сколько акафистов прочитав накануне. Конечно, к преподобному сначала, потом к владыке. Довольно долго я ждал, пока он меня примет, у него очередь была большая. Потом он принял меня и говорит: «Молодой человек, – он ко всем обращался “молодой человек”, кто не сильно старше его, – я посмотрел Ваши документы, Вы будете у нас преподавать». Я уже знал, что потом экстерном можно будет сдавать, я внутренне на это ориентировался, поэтому это было ожидаемое развитие сюжета. Дальнейшее было не таково: «Вы будете у нас преподавать немецкий язык». Я окончил кафедру классической филологии: древнегреческий, латынь. Подавая документы в академию, общаясь предварительно, я предполагал, что буду востребован как преподаватель одного из древних языков. У меня был fluent English, не благодаря университету, но нормальный уровень. Был вполне себе хороший разговорный новогреческий. Немецкий мы учили как третий язык – это чтение научной литературы и перевод со словарём. Нагрузка была такова, что не подразумевала свободного владения языком и языкового общения. Тут у меня промелькнуло сказать, что я немецкий не очень знаю, но как-то глупо, да? А не сказать – что будет? Я вот сейчас приду и провалюсь на этих занятиях. Я решил, что если так, то это будет воля Божия. Мы всегда говорим себе, что это воля Божия, когда это более-менее совпадает с нашим внутренним желанием. Значительно проще себе так сказать, чем когда не совпадает. Владыка говорит: «Завтра приезжайте на Совет, Вы приняты». Там ещё процедура была, с Советом по делам религий нужно было их разрешение получить. Он сказал: «Это я беру на себя».
Соответственно, 30 августа 1985 года я в первый раз оказался на заседании Учёного Совета, который всегда проводился перед началом учебного года под председательством владыки Александра, а до того – в профессорской на завтраке. Упоминаю это для того, чтобы сказать, что я тогда был совсем молодым человеком, мне было 22 года в 1985 году, и выглядел я не очень солидно, ни массивности тела, ни солидной бородатости тогда у меня не было. Солидности тела и сейчас не возникло, а бородатость только намечалась тогда. И вообще я был из другого мира, но был принят очень тепло на той первой встрече в профессорской. Там были все эти великие люди: Алексей Ильич Осипов[90], Константин Ефимович Скурат, покойный Константин Михайлович Комаров[91], архимандрит Матфей. Секретарём Учёного Совета тогда был ныне тоже заслуженный профессор архимандрит Платон (Игумнов)[92], совсем не нынешний старец, а достаточно молодой, рыженький, бойкий. Другие какие-то великие люди были, архиепископ (тогда ещё не митрополит) Питирим, тот же самый архимандрит Иннокентий (Просвирнин), который подивился, меня увидев: «А! Ты и тут?» — «Да, я и тут, отец Иннокентий, благословите». И всякие другие люди. Я помню, что в процессе иные спрашивали, кто это такой. Один из наиболее тепло встретивших и сказавших доброе был покойный Константин Ефимович Скурат, который сразу сказал: «Как я рад. Как хорошо, что у нас новые молодые люди из университета, это так и должно быть. Если что, обращайтесь, всё подскажу». Особенно запомнились какие-то тёплые слова, пожелания и поддержка братская со стороны профессора Константина Михайловича Комарова, отца архимандрита Матфея и других членов профессорско-преподавательской корпорации, старших коллег. Ни от кого не было какого-то ощущения враждебности, что чужой пришёл. И вообще, конечно, свобода и открытость атмосферы в МДА были разительным контрастом с Издательским Отделом, я могу сказать, это было как другой мир. Я сразу почувствовал себя как-то на месте. Люди так общаются, как ты, собственно, ожидаешь, как православные люди, которые работают вместе, должны общаться.
Конечно, особенные слова за все годы совместных трудов должен сказать многолетнему проектору по учебной работе Московской духовной академии, ныне заслуженному профессору Михаилу Степановичу Иванову. «Майклу», как его не тогда, конечно, а годы спустя уже называли иные из членов корпорации в разговорах между собой. Михаил Степанович был в те годы как бы столп учебного процесса с присущей ему систематичностью, серьёзностью, спокойствием. Невозможно было представить, чтобы Михаил Степанович вышел из себя, проявил какую-то отрицательную эмоцию по отношению к кому бы то ни было, и при этом с любым вопросом к нему можно было обратиться. Даже когда он доносил какое-то поручение, которое было понятно, что не порадует, того преподавателя, к которому это поручение долетало, он умел это сделать так, что эмоциональный отрицательный фон уходил, и ты брался за дело с пониманием, что его нужно сделать кому-то – в этот раз это нужно сделать тебе. На много-много лет для меня Михаил Степанович стал образцом церковного труженика, учёного мужа, преподавателя. И поныне я в сердце храню его образ за все эти годы совместных трудов именно таким, я видел от него только хорошее.
***
Итак, летом 1985 года я был принят в состав профессорско-преподавательской корпорации Московской духовной академии благословением архиепископа Дмитровского Александра (Тимофеева).
Учебный год 1 сентября начался для меня забавно, потому что Борис Александрович Нелюбов[93] покойный опоздал на электричку, а там приехали какие-то греческие митрополиты, и меня в первый же день выдернули со службы из Покровского академического храма и потащили в Успенский переводить для этих греческих митрополитов, пока Нелюбов не приедет. Я, конечно, никогда этим не занимаясь, в общем выдержал этот экзамен, переводя для греческих иерархов и наблюдая всякого рода сцены. Греки были старшие, они возглавляли богослужение, а наши митрополиты сбоку читали на Евхаристическом каноне тропарь третьего часа, поскольку греки его не читают. Наши всё же при этом грекам не говорили, что надо читать, но с другой стороны, чтобы у нас было прочитано всё, наш сбоку стоял и читал, не обижая их. Для надёжности тропарь третьего часа был прочитан в нужном месте, а то вдруг что-то не сойдёт сверху.
Потом я вернулся и через день вышел преподавать третьему, второму и первому курсу немецкий язык. Я с удивлением увидел, что в МДА был даже лингафонный кабинет, подаренный незадолго до того какими-то протестантами, в нём тогда и проходили занятия по немецкому языку. Это была большая помощь. После первых пяти минут занятия на третьем курсе я успокоился и понял, что моих знаний по немецкому после филфака МГУ с лихвой хватит на много лет вперёд для преподавания у студентов всех курсов Московской духовной академии, которые тогда были, и что за это, по крайней мере, я могу быть спокоен, тут проблем не будет с немецким языком. А они подивились, что какой-то внешний человек, придя, сказал: «Помолимся». И когда они выжидательно промолчали, сам прочитал «Царю Небесный». Это растопило с самого начала наши отношения, они поняли, что это, всё же, не из КГБ.
Это были очень интересные курсы, на них учились нынешний митрополит Тобольский Димитрий[94], тогда Алексей Капалин, нынешний митрополит Петрозаводский Константин[95], тогда Олег Горянов, он был личным врачом владыки Александра, имел высшее медицинское образование и врачебную практику, и другие весьма яркие и интересные студенты. Многие из них сейчас заслуженнейшие клирики в самых разных местах и труженики церковные в самых разных епархиях от Москвы до самых до окраин.
Оказавшись МДА, я буквально в первый месяц подал прошение ректору о сдаче экзаменов экстерном, это было тогда возможно и принято, и за два года сдал экзамены за курс семинарии, потом ещё за полтора года – за курс академии и в 1990 году защитил кандидатскую диссертацию по переводам проповедей преподобного Иоанна Дамаскина. Отец Валентин был моим научным руководителем, оппонентом на защите выступил Константин Ефимович Скурат.
Несколько первых лет я действительно, преподавал немецкий язык. Древние языки добавились со следующего года, но первый год был немецкий. Там был по немецкому только один преподаватель, Игорь Иванович Павлов, вполне светский человек. Даже не в том смысле светский, что в пиджаке и галстуке, но такой светско-советский, достаточно внешний, как минимум, по отношению к целям и задачам академии. Для характеристики личности скажу, что он ещё преподавал Конституцию СССР, это такой специальный предмет, введённый по указанию Совета по делам религий в программу учебных курсов.
Администрация тогда разделялась. Отдельно был инспектор академии и инспектор семинарии. Инспектором академии был архимандрит Георгий (Грязнов)[96], скончавшийся архиепископом, викарием Калужской епархии, а инспектором академии – ныне здравствующий, заслуженный её труженик, недавно отметивший своё девяностолетие, архимандрит Венедикт (Князев)[97]. Тогда ещё батюшка находился в самом расцвете сил.
Не много людей ныне трудится из тех, кто был тогда, на своём месте. Неизменно возглавляет попечение о ризнице академического храма и душепопечение студентов архимандрит Иларион (Форкавец)[98]. Пожалуй, что уже во всех иных отношениях сменился состав преподавателей.
А в то время человек за человеком добавлялись другие люди уже по цепочке, кто-то пришёл по рекомендации тех, кто уже там трудился, кто-то какими-то другими путями. Среди тех, кто тогда пополнил корпорацию, нельзя не упомянуть ушедшего уже в путь всея земли Алексея Ивановича Сидорова[99], Николая Константиновича Гаврюшина[100], Василия Георгиевича Морова[101], здравствующего. Несколько позднее, но в общем-то, в том же призыве, можно сказать, были такие люди, как Михаил Михайлович Дунаев[102], автор всем нам известного курса «Православие и русская литература», Алексей Константинович Светозарский, мой однокурсник в МГУ, ныне заведующий кафедрой церковной истории Московской духовной академии, Владимир Михайлович Кириллин, профессор, заведующий филологической кафедрой МДА и целый ряд других преподавателей, которые в абсолютном большинстве очень органично влились в корпорацию московских духовных школ. Были, конечно, люди, которые там не задержались надолго, или которых дальнейший путь увёл куда-то. Припоминаю такого преподавателя русского языка Владимира Александровича Белова[103], который кончил свою жизнь в Ирландии католическим монахом. И такие бывали непростые пути, но это, скорее, исключение. Большинство людей, пришедших тогда, очень органично вписались в корпорацию Московской духовной академии.
Стали появляться новые дисциплины. Я уже упоминал курс Михаила Михайловича Дунаева «Православие и русская литература». По мере того, как ослабевали, а потом и падали внешние препоны, в особенности, после Тысячелетия Крещения Руси, появилась и история философии, и история русской религиозной философской мысли, и риторика. Риторику немного я преподавал, а потом по праву на много лет возглавил преподавание этой дисциплины профессор Александр Александрович Волков[104], отец известного ныне московского священника, также Александра Александровича Волкова, настоятеля храма преподобного Сергия Радонежского в Солнцево.
Были очень интересные личности. Был такой преподаватель Гавриил Михайлович Макаров[105], он преподавал французский и русский языки. Это был уже в маститой старости человек, но очень спортивного вида, он всячески поддерживал свою спортивную форму, вполне внешний по отношению к Церкви, но лояльный. В отличие от Павлова, по крайней мере, явно в ведомствах никогда не проходивший. Видимо, уйдя на пенсию из вуза, где он преподавал, он какими-то путями оказался преподавателем МДА. С ним связана интересная история. Он был весьма требовательным преподавателем, в том числе и по русскому языку. В связи с большим количеством студентов с Украины, которые поступали в московские духовные школы в те годы, не для всех русский был родным, и не всем русский легко давался, особенно письменный русский. Были разные пути, как они преодолевали это при подаче сочинений, но Гавриил Михайлович не взирал на регионы, откуда они поступали, и от всех, требовал знаний. Эта дисциплина называлась в те годы «Русский язык и стилистика». Студенты искали способ минимизировать последствия требовательности преподавателя и решили воспользоваться в какой-то момент во втором семестре тем, что он не очень хорошо знал церковный устав и традиции. И вот в начале Великого Поста они, перед занятием помолившись, спев «Царю Небесный», затем стали читать каноны. Тогда было довольно много клириков среди учащихся, даже на младших курсах. Дали возглас «Благословен Бог наш…» – и начали три канона с пением ирмосов, так неспешно, торжественно… Тогда занятия делились на два по 45 минут с перерывом, вообще много отдыхали от учёбы в те годы, ну и первые-то минут 45 они молились. Одно занятие, второе, третье… Они говорили: «Гавриил Михайлович, понимаете, у нас пост, нам полагается больше молиться». Он терпеливо стоял, всё это слушал, но где-то после третьего или четвёртого занятия решил пойти к ректору. Написал докладную, что он всё понимает, но он не справится с учебной программой, что нужно искать какой-то выход. Владыка Александр, предполагаю, с большим интересом прочитал эту докладную и решил действовать неформально. Он в какой-то момент пришёл к аудитории, где проходило занятие у первого курса, дождался полагающейся песни канона и перед 9-й песнью отворил дверь, а он был такой величественный архиерей, вошёл и торжественно возгласил: «Богородицу и Матерь Света в песнех возвеличим!» Как-то они, конечно, завершили молитвословие, но после этого сократились до «Царю Небесный» вновь, и занятия вернулись в своё русло.
Впрочем, упомянутый Гавриил Михайлович был действительно, может быть, и не церковным, не знаю, какое у него было мировоззрение, но рабом Божиим. Помню, что он однажды сломал ногу и, несмотря на это, с переломанной ногой как-то добирался, не пропустил ни одного занятия. Ему помогали, он, старец, преодолевал все лестницы и вёл занятия. Это тоже один из таких своеобразных, очень светлых образов, которые запомнились с тех первых лет преподавания в МДА.
Заведующим библиотекой тогда был игумен Феофилакт (Моисеев)[106], до того он был сотрудником Издательского Отдела, участвовал в подготовке знаменитых Зелёных Миней вместе с внуком отца Павла Флоренского, игуменом Андроником (Трубачёвым)[107]. Потом он был епископом Брянске, потом викарием Святейшего Патриарха и одно время наместником Андреевского монастыря, откуда он ушёл на покой и на покое же скончался несколько лет назад. Но отец Феофилакт и тогда был уже довольно крут. Вспоминается такая история. Одна моя однокурсница из МГУ тоже оказалась через год, кажется, сотрудницей библиотеки по иностранной литературе. Безусловно, абсолютное большинство сотрудников библиотеки, кроме заведующего, игумена, составляли женщины и девицы. В свободную минутку между выдачей и оформлением книг или в процессе работы они вели между собой какие-то присущие женщинам разговоры. А у заведующего не было своего кабинета, там было так устроено, что на втором этаже слева направо было хранилище, а в зале входа во второй этаж был рабочий стол самого заведующего. Соответственно, ему были слышны все эти разговоры, которые сотрудницы вели в фондах. А надо помнить, что это вполне советское время дефицита было, и в универмаге в Сергиевом Посаде, тогда ещё в Загорске, выкинули колготки. Они чисто по-женски обсуждают, кого делегировать, где денег раздобыть, кого послать в очередь. Я со слов указанной однокурсницы эту историю знаю. Отец Феофилакт слушает, видимо, закипает от этих разговоров и в какой-то момент грозно возглашает: «Сёстры! Ну вы бы хоть подумали о том, что здесь мужчина находится!» На что она ему сказала: «Батюшка, Вы же не мужчина, Вы монах». Немая сцена была после этого, ну и потерпела она за это потом, конечно.
В 1985 году, когда я оказался в Московской духовной академии, праздновалось трехсотлетие её учреждения. Академия вообще празднует две точки отсчёта. С 1685 года – основание Славяно-греко-латинской академии, связанное с именами братьев Софрония и Иоанникия Лихудов, а другая дата – 1814 год, когда академия переехала, собственно, из Москвы в Троице-Сергиеву лавру после нашествия Наполеона и получила название Московская духовная академия. В собственном смысле она, конечно, правопреемница Славяно-греко-латинской академии, но название Московская духовная академия возникает в 1814 году. И таким образом, академия имеет радостную возможность праздновать две точки отсчёта. Всякому поколению что-нибудь достаётся, а некоторым даже два юбилея. И вот прошло торжественное богослужение, Патриарх Пимен приезжал. Прошла научная конференция двухдневная, кажется, с международным участием. Это было по осени. И я оказался на два или три месяца среди небольшой рабочей группы, которой было поручено в Журнале Московской Патриархии готовить репортаж об этой конференции, такой большой материал. Помню, возглавлял эту группу профессор Константин Михайлович Комаров, он тогда был ответственным секретарём Журнала Московской Патриархии, входили в её состав Владислав Александрович Цыпин, упоминавшийся мной преподаватель Белов (тогда ещё без всяких особенных интересов к Западному христианству) и я. И вот мы конспектировали доклады, получали их тексты, готовили отчёт. И потом помню, что сидели дома у меня, я был из всех четверых самый печатающий на машинке, и составляли этот текст. Это было первое внеучебное большое задание, которое мне было поручено Московской духовной академией.
Тогда в МДА не было кафедр, а преподаватели объединялись в так называемые комиссии: Богословская комиссия, Библейская комиссия, Историческая комиссия, Церковно-практическая комиссия, а к ним была ещё внеучебная Культурная комиссия. Её председателем был тогда профессор Алексей Ильич Осипов. И, кажется, это было на первом, максимум на втором году моего преподавания, по какой-то причине прежний секретарь ушёл, и Алексей Ильич, согласовав с владыкой Александром, пригласил меня стать секретарём этой Культурной комиссии. В обязанности секретаря входило составление протоколов, как всякого секретаря, безусловно, планов работы комиссии, отчётов, но и по доброму побуждению Алексея Ильича, какой-то креатив, оживление её деятельности. Там были устойчивые форматы, за которые она отчитывалась, в частности, выставки, которые периодически организовывались в ЦАК. По этой же комиссии проходили приглашения всяких лекторов в МДА. Были и обязательные лекторы, которые без нашего приглашения должны были быть по указанию Совета по делам религий: это лекторы из общества «Знание», правопреемника атеистического союза Емельяна Ярославского[108]. Впрочем, уже совсем с иным, куда как более мирным и культурно-просветительным акцентом это общество действовало. И вот полагалось с определённой периодичностью, чтобы для студентов духовных школ читалась этими приглашёнными лекторами политинформация, по большому счёту. Наиболее приемлемыми из них были самые стандартные лекции о международном положении. Хуже, когда приближались государственные праздники, в особенности, день октябрьской революции. Там, увы, приходилось студентам слушать лекцию о Великом Октябре и очередных достижениях советского государства. На эти лекции инспекция весьма тщательно собирала студентов, а преподаватели, к счастью, не обязаны были на них присутствовать. Лекторов потом хорошо утешали, угощали и препровождали. Так что, я так понимаю, что они все в охотку приезжали. Им вообще-то было и интересно, конечно, посмотреть небанальное место вместо того, чтобы на завод ехать читать в очередной раз свою лекцию. Среди них бывали и довольно интересные люди. Но повторю, времена смягчались, и наряду с этим стало возможным уже организовывать мероприятия другого рода тоже с приглашением людей из внешнего мира, но не по линии общества «Знание». Мне припоминается, что в те годы мы организовали вечер памяти Алексея Фёдоровича Лосева[109]. Приезжала его вдова, Аза Алибековна Тахо-Годи[110], заведующая кафедрой Классической филологии МГУ, другие люди, знавшие великого русского философа. Алексей Фёдорович скончался в 1988 году. И тогда же я предложил организовывать автобусные экскурсии по святыням и достопримечательностям. В МДА в основном была одна обязательная традиционная поездка для новопоступивших по храмам Москвы. Не так много было храмов до 1989 – 1990 годов, был традиционный набор тех, которые всегда посещались: Даниловский монастырь, Елоховский собор, какие-то храмы по Ярославке, Адриана и Наталии[111], Знамения на Рижской[112]. Мы разнообразили эти поездки, привлекли другие храмы, московские кладбища и разные города Подмосковья, которые можно было достигнуть из Сергиева Посада. Как раз к этим экскурсиям я стал привлекать своего однокурсника и друга Алексея Константиновича Светозарского, и так начался его путь в корпорацию Московской духовной академии. Алексей Константинович работал в школе, потом в отделе рукописей Ленинской библиотеки. Постепенно через эти экскурсии он переместился в Посад и стал выдающимся тружеником московских духовных школ.
Когда я только пришёл, преподавание велось в основном по так называемым конспектам. То есть библиотека МДА была очень хорошая, собранная уже после открытия духовных школ за счёт пожертвований и приобретений, она, наверное, была самая лучшая тогда в Русской Православной Церкви. И сейчас, я думаю, остаётся наряду с Синодальной библиотекой одной из самых фундаментальных библиотек нашей Церкви. Но преподавание велось по конспектам, отпечатанным на машинке и размноженным на приборе, который назывался ротатор, это была такая допотопная техника, делавшая восемь или десять экземпляров с оригинала. Молодёжи сейчас трудно это представить. Ксерокс к тому времени был уже изобретён, как я уже рассказывал, но в МДА не было ни одного. Несмотря на неоднократные обращения архиепископа Александра, который авторитетом пользовался уже во внешних слоях, Совет по делам религий, или точнее, тот, кто курировал Совет по делам религий, всегда отказывал в том, чтобы предоставить ксерокс Московской духовной академии, хотя лично Патриарх Пимен неоднократно обращался тоже с этой просьбой. Так до конца советской власти ничего продвинуть в МДА и не получилось, так и читали мы эти конспекты, либо машинописные, либо на этих самых ротаторах сделанные. Учились по этим конспектам и очники, и заочники, кроме каких-то отдельных дисциплин языковых, по которым были напечатанные государственные учебники, а дополнительную литературу студенты брали уже в библиотеках. Для подготовки к экзаменам конспекта считалось по большинству дисциплин достаточно.
Одной из значимых сторон жизни МДА в те годы была представительская деятельность. Церковно-Археологический Кабинет выполнял тогда не столько научные, сколько экскурсионно-представительские функции. Когда я оказался в МДА, в первые годы его возглавлял ныне покойный протоиерей Владимир Кучерявый[113], прекрасный батюшка, труженик московских духовных школ, потом многолетний настоятель одного из храмов Сергиева Посада. Делегации делились на несколько категорий. Это были на 90 – 95% иностранные делегации. Соотечественнику, советскому человеку, попасть в ЦАК МДА самостоятельно было просто невозможно. Только в составе каким-то образом организованной экскурсии. Это ещё нужно было знать, куда обратиться и как организовать эту экскурсию. Это уж либо какие-то очень высокопоставленные, либо знающие входы и исходы люди умели такие экскурсии организовать и туда попасть. Даже если студенты или преподаватели хотели позвать кого-то из своих близких или друзей, нужна была такая рапортичка, которую руководитель ЦАКа должен был подписать: «Такой-то преподаватель, такой-то студент со своими родными в таком-то количестве имеет право посетить ЦАК». То есть преподаватели сами-то могли ходить, а чтобы кого-то приглашать, нужно было такое разрешение. А группы делились на категории: те, которым проводили экскурсию студенты – низшая категория, те, которым приводили преподаватели – повыше разряд, те, кому полагалась экскурсия с чаепитием и беседой за чаем, и те, кому полагалась экскурсия с обедом. Там тоже были градации: обед безалкогольный, обед алкогольный, обед просто с преподавателем, и уж совсем высоких гостей мог инспектор принимать. Не экскурсию, конечно, проводить, а за обедом беседовать, рассказывать о жизни духовных школ и положении религии в СССР. Таковые темы рекомендовались для встречи с иностранцами. Потом тоже полагалось подписать вполне уже формальную рапортичку о том, что за обедом беседовал, к примеру, с делегацией Бундесвера или Союза борцов за мир Ирландии, рассказал о Московской духовной академии и семинарии и о положили религии в СССР. Это была стандартная формулировка. До конца 1991 года и даже чуть дальше эти бумажки подписывались. Куда уж они шли? Вроде, потом их в огромном количестве просто нашли лежащими в шкафах и пожгли всё за ненадобностью, но Бог весть. Соответственно, преподаватели в течение года привлекались к этим экскурсиям, а главное – во время летних вакаций тоже был график. Неделя или дней десять были за преподавателями закреплены. С одной стороны, не всех допускали. С другой стороны, самых заслуженных могли освободить, летом в особенности. Нужно было приезжать, сидеть просто, и если экскурсия такая образовывалась, то пить чай, или вести экскурсию, или вдруг даже обедать. А до того сидеть и вести милые беседы с отцом Владимиром, который был яркий рассказчик, ему тоже было скучно летом, когда учебной деятельности не было. И вот мы там заседали.
Ещё меня поразило, как на самом деле непродолжителен был тогда учебный год. Как немного учились. До начала 1990-х система образования была такой: 4 класса семинарии, её учащиеся назывались воспитанники, и 4 курса академии, и они назывались студенты. И, конечно, академисты и семинаристы – это были несколько разные сословия. Все 8 лет учиться – это что-то было исключительное. А в академии, к тому же, изучалось в значительной мере то же, что и в семинарии. Конечно, конспекты отличались, но в преподавании многое совпадало. Поэтому, сохранить интерес к получению знаний к завершению академии могли не очень многие. Впрочем, по отношению к более одарённым студентам тогда была распространена практика перевода с курса на курс. Могли принять сразу на второй курс, после второго перевести сразу на четвёртый. Я знаю немало людей, которые за два года проходили семинарию и за два-три года академию. Но при этом во все церковные праздники, само собой, не учились. В двунадесятые, великие праздники, ещё когда какой-то повод возникал не учиться, не учились. Осенний семестр заканчивался где-то к концу ноября примерно, в декабре была сессия, с конца декабря до 21 января – каникулы. Студенты по сменам уезжали, но, тем не менее, это не учебное время было. После 21 января начинали учиться. Минус первая неделя Великого Поста, минус Страстная, минус Светлая седмица целиком, и в принципе в абсолютное большинство лет полагалось к Страстной закончить. Если уж какая-то очень ранняя Пасха была, учебная часть предпринимала попытки организовать неделю, редко, другую занятий после Светлой, но я так помню, что эти попытки всегда проваливались. Ни студенты не готовы были учиться, ни преподаватели учить. Я помню, что я в первый год обалдел, когда в какой-то момент понял, что занятия кончились, а по языкам были зачёты в академии, и я, условно говоря, к 20-м числам апреля более-менее свободен. Я говорил: «Я понимаю, надо мне ездить, обязанности какие-то есть…» А мне отвечали: «Да нет, вот Совет будет в июне, на Совет заключительный надо будет приехать и потом в августе». Конечно, в последующие годы возникала защита работ, через год-другой меня стали привлекать в качестве оппонента, нужно было написать отзыв, прочитав работу, приехать на защиту, но всё это не то, что какая-то была чрезвычайная нагрузка. А летом – разве что неделя или дней 10 этих дежурств по приёму делегаций. Ну, то ветхое прешло, нынешние студенты пусть знают: говорят, что было хорошо в те годы, – ну, конечно, хорошо, но так сейчас учиться невозможно.
Изменение в программах произошло, наверное, на грани 1980-х и 1990-х годов, уже явная либерализация всего, перестройка, больше дисциплин возникло. Я перечислял некоторые, которые появились в учебном плане, их же куда-то нужно было поместить. А с тем приятным режимом, который я застал, было три на нашем языке «пары». В академии слово «пары», кстати, тогда не употреблялось, это тоже мы, университетские, привнесли. Было 45 минут, затем 5 или 10 минут перерыв, опять 45 минут, потом 15 минут перерыв, следующие 45 минут, потом полдник на полчаса, ещё 45 минут и 15 минут перерыв и третья пара в таком же режиме, после третьей пары обед. Потом самоподготовка, в семинарии – послушания. Это пять дней в неделю, а субботу они ещё были сокращённые из-за участия в утреннем богослужении субботы, там они осваивали молебен и панихиду практически, и всенощной, которая нависала. Поэтому там занятия были не по 45 минут, а по 40, ещё час времени в совокупности вылетал. И вот когда возникли эти новые дисциплины, я тогда ещё боялся говорить на Советах много, но тут руку поднял. Владыка Александр говорит: «Да, молодой человек, Вы что хотите предложить?» – Я говорю: «Владыка, в государственных вузах нет перерыва, там пары. Там не по 45 минут, а час двадцать занимаются. Если сделать час двадцать без перерыва, то можно четыре лекции проводить, а не три в учебный день». Нужно сказать, что это тогда вызвало волну со стороны наших старших профессоров, что это мы порушим здоровье студентов, что нужно психологию попомнить, через 45 минут внимание пресекается, что вообще сидеть без движения столько – это для них вредно, и другие всякие такие глаголы. Владыка Александр это послушал и сказал: «Решение принято. Вводим со следующего года пары без перерыва». Некоторые не были мне за это благодарны, о чём и сказали, но так или иначе, возникла возможность увеличения количества дисциплин довольно значительно, и количество часов по каким-то дисциплинам увеличилось.
Студенты тогда писали так называемые семестровые сочинения, полагалось одно или даже два в семестр написать по разным дисциплинам. Распределялись дисциплины, задача преподавателей была обозначить темы, по которым они эти сочинения пишут. Очники-то писали так или иначе. С заочниками, конечно, бывало по-разному, в том числе имела место, чего уж греха таить, и практика, когда иных из них выручали нуждающиеся очники за разумные тарифицированные пожертвования. Где практика, там и злоупотребления от практики. О себе сразу скажу, как-то нерадостно было, когда приходил с улыбкой помощник заведующего заочным сектором (много лет его возглавлял протоиерей Серафим Соколов[114]) и вручал кипу школьных тетрадок: 40, 50, 60 тетрадок, которые нужно было прочитать, проверить, отметить ошибки. Конечно, в электричке в основном всё это делали. Москвичи старались по возможности решить этот вопрос во время поездок туда-сюда. Конечно, пока 30 работ прочитаешь, уже забудешь, кто что написал, но несколько раз мне попадались абсолютно идентичные работы, что приводило к драматическим событиям для их авторов и, что-то мне подсказывает, и для того, кто являлся настоящим автором этих сочинений, потому что, наверное, указанные отцы изыскивали того, кто схалтурил и подал два одинаковых текста. Наверное, каким-то образом выясняли и требовали какую-то компенсацию.
Примерно на первом году преподавания я столкнулся и с другими вещами. Понятно, как немецкий язык заочники изучали. Уж английский-то в советских школах учили не самым выдающимся образом, а немецкий только в деревнях оставался или где-то на периферии огромной страны. И вот приезжают заочники из Молдавии на сессию сдавать дисциплины. Они должны были за две сессии сдать дисциплины года в норме. В крайнем случае, за полтора года, насколько я помню, они могли дольше учиться, чем четыре года. В каждую сессию входили все предметы, а они должны были выбрать несколько дисциплин сами. Самые продвинутые могли за одну сессию всё сдать, если бы хотели. И вот они ко мне приходят в лингафонный кабинет, вижу, что «ни бэ, ни мэ». Я относительно робкий был тогда ещё, это должно было несколько лет пройти, чтобы я научился, невзирая на иерархическое достоинство, отсылать неподготовленных куда подальше или оглашать им максимально возможный результат. И у них корзины, бочонок, ещё что-то: «Максим Евгеньевич, мы так рады, что такие новые преподаватели у нас, мы из Молдавии, вот хотим Вам вручить…». Это тоже имело место быть. Не то, что в большинстве случаев, но случалось. С другой стороны, архимандрит или протоиерей из какого-нибудь молдавского села – что ему этот немецкий язык? Но, впрочем, так, увы, они относились не только к языкам, но и к значительной части предметов, и говорили: «Что мне Ваше догматическое богословие? Что я его бабкам буду рассказывать? Я кадить умею красиво, могу тропарь спеть. А проповедь – я ЖМП возьму, прочитаю». Такой образовательный нигилизм периодически имел место. По сути дела, это была просто лень, которая покрывалась какими-то псевдо-благочестивыми или псевдо-практическими аргументами. Определённая часть заочников таких была.
В те годы государство не разрешало увеличивать количество духовных школ, но стало сквозь пальцы смотреть на увеличение количества учащихся, в особенности в московских духовных школах. В Одессе всегда было немного, в Ленинграде, так называлась северная наша столица тогда, просто поселить было негде больше определённого количества. А в лавре стали принимать всё больше и больше и использовать все помещения, какие только могли, для расселения, для занятий студентов. В те годы были освоены для классов стены лаврские, которые были на территории академии. Можно было прийти в класс, тянувшийся такой кишкой, там сидело 40 человек и последним не знаю, слышно ли что-то было, но их видно-то было не очень хорошо. И вот любое, хотя бы чуть-чуть приспособленное помещение использовалось либо в учебных, либо в общежительных целях.
Когда я пришёл, было три класса в семинарии: «А», «Б» и «В» примерно по 30-35 человек уже было в каждом. Потом количество учащихся к концу 1980-х, в самом начале 1990-х достигло 40 человек, а потом возник класс «Г». То есть на максимуме в Московскую духовную семинарию набирали человек 140-160. Класс «В» был преимущественно украиноговорящим. Он состоял фактически исключительно из украинцев, и в отсутствии преподавателей украинская речь там слышалась даже чаще, чем русская. А потом, когда возник класс «Г», в него старались набирать людей с высшим образованием пришедших, продвинутых, энтузиастов. Это лет десять продолжалось, наверное. Этот «призыв в Церковь» конца 1980-х – 1990-х годов потом на годы определил в значительной мере лицо клира, по крайней мере крупных городов, и поныне трудится на разных поприщах в Церкви. Сейчас не буду вспоминать конкретные имена, людей много в те годы приходило. Конечно, кто-то, безусловно, попадал не то, что «в отсев», но хорошо, если в самой духовной школе, а хуже если потом понимал, что он всё же не затем пришёл и не с теми задачами. Но абсолютное большинство стало добрыми, искренними, а многие – яркими, ныне выдающимися пастырями нашей Церкви.
Кстати, ещё одна вещь пришла постепенно в жизнь МДА вместе с университетскими преподавателями. Тогда система преподавания была урочно-опросная. Половину занятия примерно предполагалось читать лекцию, половину – проводить опрос. Пока всё это было разделено звонком, в основном так и было: первые 45 минут лекция, вторые 45 минут – опрос. Студенты, безусловно, всегда были рады, если лекция длилась больше, или разговоров было больше на посторонние темы. Но, тем не менее, открывался журнальчик, начинался опрос: «Петров, Сидоров, пожалуйста!» У меня в какие-то годы были студенты забавные, запоминаешь, конечно, какие-то интересные фамилии. На одном курсе у меня учились Садовничий и Ломоносов. Так и тянуло, конечно, спросить всегда если Ломоносова, то и Садовничего. А ещё на одном курсе были Царь, Монаршек и Князев. Они тоже шли триадой, их всё время хотелось вместе спрашивать. В общем, был опрос. Это, конечно, не лучшая была система, потому что пока спрашиваешь одного человека, ясно, что остальные сидят, своими делами занимаются. Зависело, конечно, от преподавателей, кто скольких умел спросить за 45 минут. Но в любом случае большая часть курса сидела спокойно, особенно те, которых неделю-другую назад спросили. Они, в общем, понимали, что преподавателю нужно заполнить клеточки, и скоро бомба на них не упадёт, только в каком-то крайнем случае либо вредности преподавателя, либо ухода в отбой всех, когда нужно кому-то вытянуть руку, или он начнёт по второму кругу идти. И они, конечно, тогда занимались своими делами. Очень большая часть студентов, ещё раз напомню про отсутствие ксерокса, занималась переписыванием нот. Пение вообще в программе духовной семинарии тогда с 1-го по 4-й класс присутствовало в объёме чуть ли не двух пар в неделю. Первые три года точно две пары в неделю. И пели, и пели, и пели… А чтобы петь, переписывали, и переписывали, и переписывали эти ноты. И для студентов, и для преподавателей была в урочно-опросной системе некоторая тягомотина. Я уже через несколько лет начал вести Западные исповедания и Сравнительное богословие, которым занимался большую часть этих 30 с лишним лет, проведённых в МДА. И вот ты одну и ту же лекцию читал четырём классам последовательно. Про себя скажу, наверное, лучшей у меня оказывалась вторая лекция. На первой могли быть лёгкие шероховатости, ко второй это всё оттачивалось, третью ты ещё держал себя в руках, а четвёртую, конечно, мог на автомате уже произносить и те же шутки, и то же построение фраз. Казалось бы, почему не организовать поток? Но для этого многое нужно было перестроить в учебном процессе. Во-первых, нужно было создать такие аудитории, где можно было всех посадить, а во-вторых, всё же, перейти с урочно-опросной на лекционно-семинарскую систему, что требовало перестроения психологии и методических навыков довольно большого количества преподавателей. Но постепенно и это произошло, нужно сказать.
Что ещё можно вспомнить из тех лет? Конечно, празднование Тысячелетия Крещения Руси. Юбилейный Собор[115] проходил в стенах Троице-Сергиевой лавры. Наиболее почтенные члены корпорации и ректор были членами Собора, а преподаватели были привлечены к проведению торжественных мероприятий, и я помню, мы сидели в новопостроенном актовом зале Московской духовной академии (о нём сейчас будет отдельно несколько слов), а заседания Собора проходили в Трапезном храме в Троице-Сергиевой лавре. Это тогда было самое большое собственно церковное помещение, где можно было бы посадить его участников. А в актовый зал велась трансляция, и мы старались смотреть эти заседания. Тогда ректор, владыка Александр, среди прочих эпохальных решений, которые были приняты, озвучил тему желательности открытия ещё духовных школ, и это предложение было встречено не только аплодисментами, а стоя аплодировали все участники Собора, они понимали, что если это было озвучено, то значит, уже с властями согласовано, что это состоится. И тогда были открыты у нас в скорости Ставропольская, Тобольская семинарии и Киевская духовная семинария и академия. А потом уже пошёл процесс дальнейшего открытия. Но решение о первых трёх было принято на Соборе 1988 года.
Я пропустил одну важную веху нашей тогдашней жизни, которую нельзя не вспомнить. Она и трагическая, и значимая очень одновременно. В 1986 году после праздника Крестовоздвижения МДА постигло посещение Божие, пожар. Погибло несколько человек студентов. Комнаты были таковы, что у них не было окна в комнатах, они не смогли выбраться из корпуса, который был тогда построен. Сгорел актовый зал, сгорел один из корпусов общежитий, и жизнь МДАиС, как называлась тогда наша духовная школа, перешла в совершенно особенный режим. Те поколения студентов, которые попали на эти годы, безусловно, больше работали, чем учились. Их снимали с занятий, им отменяли экзамены, проставляли результаты по итоговым отметкам в журнале. Нужно было разгребать все эти помещения, нужно было приспосабливаться к новой ситуации, переселяться. А потом началось строительство уже профессионалами нового актового зала, нового корпуса общежитий. В общем, это была стройка, стройка и стройка, наверное, до весны 1988 года. Преподаватели тоже были включены. Мы были не сказать, «центурионами», но «десятниками» при рабочих группах студентов, за ними должен был присматривать преподаватель. Сначала в учебные дни, потом с учебными днями всё же как-то уже наладилось. Тогда летние отпуска сократились. Помню, моим участком была территория, которая называлась «водоканал», это было за территорией лавры, какие-то работы там велись. По сути дела, брёвна с места на место переносили, осмысленность этих работ – это отдельная тема. Помню, я с энтузиазмом пришёл, стал носить вместе со студентами. Потом после обхода старший по строительству, ныне он почётный архиерей, пригласил меня и сказал: «Вы этого, Максим Евгеньевич, ни в коем случае не делайте. Вас не для того поставили, чтобы Вы там работали, а чтобы смотрели, как студенты работают». После этого я оказался в несколько дурацкой, честно говоря, роли человека, который должен ходить и смотреть, как другие работают. По крайней мере, старался не вредничать по отношению к порученной мне рабочей группе студентов.
Оттуда же, с этого водоканала, меня в какой-то день летом срочно приглашают в кабинет ректора, и я получаю задание срочно же отправиться в ОВЦС, забыв про всякий водоканал. Это был 1987 год, в Россию в первый раз за 400 лет приехал Константинопольский Патриарх. Это был Патриарх Димитрий[116]. Первый визит Константинопольского Патриарха был при установлении Патриаршества. И меня в качестве одного из подсобных, младших переводчиков вслед за Борисом Александровичем Нелюбовым, Григорием Николаевичем Скобеем[117], заслуженными сотрудниками Отдела Внешних Церковных Связей включили в состав сопровождающих греческую делегацию лиц. Тут тоже есть эпизоды, которые можно вспомнить. Я в первый раз оказался в машине под названием «Чайка». Дальше «Волги» я никогда никуда не садился до того, да и то «Волга» больше как такси была. А тут – в «Чайке» с греческими митрополитами. Скажу, что это «засасывает» – ехать в сопровождении мигалки вперёд, начинаешь ощущать себя в каком-то другом жизненном статусе, по другую сторону баррикад. Меня посадили развлекать митрополитов и отвечать на их вопросы. Я вышел оттуда настолько впитавшим в себя сигарный дым, что прямо было неловко дальше перемещаться в стенах академии и семинарии. Помню, тогда для меня это было некоторым моментом удивления. Потом-то привычнее стало видеть разное, а тогда, помню, я этому удивился.
Сам Патриарх Димитрий оставил очень добрые и светлые впечатления, он был спокойный, очевидно, молитвенный человек. Его возили по стране, по московским храмам. Я по стране с ним не ездил, только по московским храмам и учреждениям Русской Церкви. У нас немного было тогда учреждений ещё. Везде, конечно, принимали, кормили, дарили что-то. Кормили заодно и переводчиков, и всю сопровождающую команду. К отъезду делегации все устали, официальная часть заканчивается, уже они вернулись из поездки по стране, на следующий день уезжать, и у них свободная программа. Мне глава административной команды говорит: «Давай, поезжай с ними, они закупиться хотят». Я говорю: «В “Берёзку”, что ли?» Он говорит: «Нет, в “Берёзке” они всё уже купили, они хотят рубли потратить». Я говорю: «А что я? Я в этом ничего не понимаю». Он говорит: «Слушай, тебе ничего не надо понимать, ты переводить просто будешь. Куда надо, довезут». Они жили в гостинице «Советской», где раньше был ресторан «Яр». И вот они выходят в подрясниках, в греческих шапочках, с панагиями, и нас везут на Новый Арбат в магазин «Весна». Провожал их туда другой человек, а моя задача была переводить. Идём на второй этаж, в меха. Конечно, это снимать нужно было на камеру, потому что торговля пресеклась. Граждане бросили то, что они никогда не бросают – место в очереди для того, чтобы видеть, что происходит! А ничуть не смущающиеся греческие митрополиты примеряли норковые и иные шапки и, что меня поразило довольно сильно, в немалом количестве женские шубы. Вероятно, для подарков каким-то турецким служащим, которые обслуживают Фанар. Но это был какой-то перформанс. Даже продавщицы перестроились, стали вежливы и деликатны, и готовы были давать не один предмет в руки, а по три сразу! В общем, запомнились мне эти шубы надолго.
Я недолго участвовал в этой деятельности, потом как-то удалось отговориться, но ещё пару раз уже с другими греческими делегациями катался. Их селили в гостинице «Советской», как я уже сказал, там был максимально богатый стол для них организован, насколько можно было организовать для иностранцев в Советском Союзе. Какая-то делегация приехала в феврале-марте. И вот рыба, икра – всё это было, а чтобы зелень, помидорчики и огурчики закупать, в ОВЦС был специальный человек, который ездил на рынки и закупал, потому что в одной из лучших советских гостиниц свежих овощей в феврале, в марте предложить было нельзя. Их не было ни на каких базах и ни в каком регламенте этой гостиницы. Возвращаясь, я приносил домой эти «укрухи, падающие от трапезы господей», – помидорчики, огурцы не длинные болгарские, а маленькие, чем тогда поражал своё ещё не очень большое семейство. Очень все тогда радовались и удивлялись, что оказывается, вообще такое бывает и продаётся. Это к тому, как жизнь изменилась с тех лет.
И вот почему-то они приехали к первой неделе Поста (может, переговоры какие-то были) и из Масленицы переходили в первую неделю. И помню, последовало указание, которое поразило метрдотеля, когда он спросил: «Что накрываем утром?», а я ему передаю: «Даём чай без сахара, воду, чёрный хлеб “Бородинский” и соль». Он говорит: «Что за шутки?» Я говорю: «Да нет, всё так». И на первой неделе их кормили более-менее по Уставу. То есть горячую пищу дали к среде в первый раз. В дальнейшем они, кажется, внимательнее следили за расписанием и старались приезжать в какие-то менее строгие недели. Вспоминается это с теплотой тоже, это приметы времени были.
В те годы я продолжал ходить в Обыденский храм в качестве приходского. В 1986 году совершилось одно из самых главных, великих событий в моей жизни: я вступил в брак с выпускницей Суриковского института Татьяной, с 1992 года – моей матушкой, с которой мы уже скоро, даст Бог, 40 лет будем вместе. В 1987 и 1988 годах родились двое первых наших детей. Жизнь приобрела совершенно иные краски, семейные, в связи с попечением о детках. А после Тысячелетия Крещения Руси начались изменения всем известные и в церковно-государственных отношениях, стали открываться новые храмы, появились новые возможности, стали возникать православные издательства, преподавателей МДА стали приглашать во множество мест выступить, и тогда собирались огромные аудитории. По сути дела, даже тем как таковых не было, просто говорили о Православии, о христианстве. Человек из Церкви в первые годы воспринимался как носитель правды иного мира, иной правды, которая до того была недоступна. Отнюдь не всеми этими возможностями и не в полной мере, конечно, мы тогда воспользовались, не все были использованы правильно, но это было, действительно, время искреннего энтузиазма.
Тогда же стали открываться первые воскресные школы. К одной из них я оказался тоже причастен в те годы. Сейчас не буду вести спор о первенстве, хотя мне представляется, что она была или первой или второй в Москве. Сначала она была полулегальная, а потом уже явочно легализовавшаяся воскресная школа при храме Воскресения Словущего тогда на улице Неждановой, ныне это Брюсов переулок. Настоятелем тогда был архиепископ Питирим Волоколамский, председатель Издательского Отдела, а саму школу окормлял ныне служащий на наших приходах в Германии протоиерей Михаил Дронов[118], тогда ещё молодой священник. Он был сотрудником Издательского Отдела и ассистентом владыки Питирима по преподаванию в Московской духовной академии. И вот возникла за мощной спиной владыки Питирима, под его прикрытием эта школа для детей уже не на дому, а при храме, в помещениях. Не у многих храмов помещения тогда были, а в храме Воскресения Словущего, к счастью, была такая возможность. И насколько мы всего тогда не понимали в этом преподавании, говорит то, что меня позвали туда преподавать древнегреческий язык. Сейчас понятно, что это смешно было. Учебников не было, дети разновозрастные сидят, но ко всему церковному так тянулись, это воспринималось как какая-то расшифровка церковного. Язык Писания, язык Святых Отцов дети начнут учить, и это им откроет двери и окна в совершенно иной мир. Потом отца Михаила назначили священником в новооткрытый храм Большого Вознесения[119], настоятелем его стал протоиерей Владимир Диваков[120], тогда ещё не такой маститый, уже, конечно, заслуженный, но значительно более молодой, чем сейчас. А отец Михаил был там штатным священником и руководителем воскресной школы. Там же, на базе этой школы, была организована одна из первых православных гимназий. Она уже располагалась в другом месте, и там я тоже преподавал, недолго, правда, всё же всего было не вместить.
Помню, я шёл как раз на родительское собрание, которое должно было быть перед открытием гимназии. Я вышел из метро Арбатская. Это было в 1991 году. За день до того, когда я вернулся после литургии домой, мне позвонил папа и сказал: «Знаешь, что случилось?» Я говорю: «Не знаю, я со службы приехал». – «Переворот. Горбачёв арестован, ГКЧП». А у нас дома телевизора не было. Это был тогда сознательный отказ от «ящика». Зато был радиоприёмник, конечно, для слушания коротких волн. Включаем, и там уже идут новости официальные, зарубежные, одна из радиостанций, которая прекратила ныне своё существование, тогда вещала с оппозиционной точки зрения по отношению к ГКЧП. Пару дней это продолжалось.
Возвращаясь к проведению собрания в гимназии. Я выхожу из метро Арбатская – куча народа идёт по Новому Арбату, у каждого второго этот коротковолновый приёмник, идут новости о том, что ГКЧП арестовано, всё вернулось. И какое-то было настроение на тот момент очень радостное. Мы ещё не знали, какая совокупность последствий будет за распадом Советского Союза. Тогда солнышко светило, православная гимназия открывалась, жизнь церковная всё более бурным потоком по самым разным направлениям начинала развиваться. И все мы с надеждой смотрели в будущее.
Наверное, справедливо будет сказать, что на этом советский этап и моей тоже жизни закончился. Это ощущение надежды на благие перемены в жизни страны, в жизни Церкви, в жизни людей вокруг тебя тогда наполняло всех нас, и был энтузиазм по отношению к возможности в этом участвовать. Это было очень мощное, очень сильное, очень высокое и хорошее настроение церковных людей в то время. И должен сказать, что при всех катастрофических сложностях и проблемах, которые мы пережили за то десятилетие, не могу не вспомнить и того хорошего, что открылось перед Церковью и что было сделано в те годы. Но это уже тема для других рассказов.
[1] Саблер Владимир Карпович (1845 – 1929), государственный деятель Российской империи, действительный тайный советник, статс-секретарь, обер-прокурор Святейшего Синода в 1911 – 1915 гг., почётный член Императорского Православного Палестинского Общества.
[2] Василий Иванович Чуйков (1900-1982) – советский военачальник, Маршал Советского Союза (1955), дважды Герой Советского Союза (1944, 1945).
[3] Тутунов Сергей Андреевич (1925-1998), российский художник, член Союза художников СССР.
[4] Архиепископ Савва (Тутунов), архиепископ Зеленоградский, викарий Святейшего Патриарха Московского и всея Руси. Заместитель Управляющего делами Московской Патриархии, председатель Синодального миссионерского отдела.
[5] Пески – посёлок в Московской области. Входит в городской округ Коломна.
[6] Б.Л. Пастернак «На Страстной».
[7] Архимандрит Матфей (Мормыль) (1938-2009), священнослужитель Русской Православной Церкви, регент, церковный композитор, аранжировщик, заслуженный профессор Московской духовной академии, кандидат богословия, член Синодальной богослужебной комиссии.
[8] Митрополит Антоний (Блум) (1914-2003). Митрополит Сурожский. Автор многочисленных книг, мемуаров и статей о духовной жизни и православной духовности. Один из наиболее популярных православных проповедников XX века.
[9] Епископ Василий (Родзянко) (1915-1999). Епископ Сан-Францисский и Западно-Американский.
[10] Протоиерей Виктор Потапов, митрофорный протоиерей Русской Православной Церкви Заграницей, настоятель Иоанно-Предтеченского собора в Вашингтоне.
[11] Протопресвитер Александр Шмеман (1921-1983), священнослужитель Православной Церкви в Америке, церковный деятель, миссионер, доктор богословия.
[12] Митрополит Крымский и Симферопольский Тихон (Шевкунов). Председатель Патриаршего совета по культуре. Церковный писатель, сценарист.
[13] Светозарский Алексей Константинович, российский историк, кандидат богословия, профессор, заведующий кафедрой церковной истории Московской духовной академии.
[14] YMCA-Press, или ИМКА-Пресс (полное название YMCA Press publishing house) — издательство русской книги под эгидой международной христианской ассоциации молодёжи YMCA. Основано в 1921 году в Праге.
[15] «Библиотека античной литературы» — серия книг, выпущенная издательством «Художественная литература» в СССР в 1963-1991 годах. Предисловия к книгам серии писали известные филологи и антиковеды – А. Ф. Лосев, М. Л. Гаспаров и другие.
[16] Библиотека поэта — советская книжная серия, издававшаяся в 1933-1991 годах. В рамках серии осуществлялись издания русской поэзии, фольклора и крупнейших явлений поэзии народов СССР.
[17] Протоиерей Николай Тихомиров (1896-1987).
[18] Протоиерей Александр Егоров (1927-2000).
[19] Протоиерей Пётр Дьяченко (+1991).
[20] Протоиерей Николай Важнов, настоятель храма святителя Николая Мирликийского в Клённиках, духовник священнослужителей г. Москвы.
[21] Протоиерей Александр Толгский (1880-1962).
[22] Протоиерей Николай Соколов, настоятель Московского Никольского храма в Толмачах при Третьяковской галерее, профессор, декан Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета.
[23] Епископ Сергий (Соколов) (1951-2000). С 10 декабря 1995 года по 20 октября 2000 года — епископ Новосибирский и Бердский.
[24] Архимандрит Никита (Пронин) (1932-2022), насельник Троице-Сергиевой лавры, духовник богомольцев. С 1959 по 2001 год нёс послушание в Патриаршей резиденции в Чистом переулке г. Москвы.
[25] Игумения Серафима (Чёрная) 1914-1999), учёный-химик, монахиня. Настоятельница московского Новодевичьего монастыря (1994-1999 гг.).
[26] Ольга Ильинична Подобедова (1912-1999) — искусствовед, специалист по древнерусской рукописной книге, иконописи. Исследователь Лицевого летописного свода XVI века. Доктор исторических наук.
[27] Мстислав Леопольдович Ростропович (1927-2007), российский виолончелист, дирижёр, общественный деятель. Заслуженный артист РСФСР, народный артист РСФСР, народный артист СССР.
[28] Александр Исаевич Солженицын (1918-2008), русский писатель, драматург, эссеист-публицист, поэт, общественный и политический деятель. Академик Российской академии наук по отделению историко-филологических наук.
[29] Сергей Сергеевич Аверинцев (1937-2004), российский филолог, культуролог, историк культуры (в том числе христианской), философ, литературовед, библеист, переводчик и поэт.
[30] Андрей Чеславович Козаржевский (1918-1995), российский филолог-классик и москвовед, специалист по истории античной литературы и преподаванию древних языков. Кандидат филологических наук, профессор. Заведующий кафедрой древних языков исторического факультета МГУ (в 1967—1995 годах). Лауреат Ломоносовской премии МГУ за педагогическую деятельность.
[31] Протоиерей Виталий Лукашевич (1877-1938).
[32] Протоиерей Глеб Каледа (1921-1994), российский геолог, религиозный деятель и церковный писатель. Первый ректор Катехизаторских курсов, впоследствии преобразованных в Православный Свято-Тихоновский богословский институт. Первый московский священник, служивший в тюрьмах. Доктор геолого-минералогических наук, профессор.
[33] Митрополит Иоанн (Вендланд) (1909-1989), церковный историк, учёный-геолог.
[34] Священномученик Владимир Амбарцумов (1892-1937). Прославлен в сонме Новомучеников и исповедников Российских 20 августа 2000 года на юбилейном Архиерейском Соборе.
[35] Игумения Иулиания (Каледа), настоятельница Зачатьевского ставропигиального женского монастыря в Москве.
[36] Протоиерей Кирилл Каледа, настоятель храма во имя Новомучеников и Исповедников Российских в Бутове.
[37] Протоиерей Иоанн Каледа, настоятель храма Живоначальной Троицы на Грязех у Покровских ворот.
[38] Протоиерей Николай Скурат, клирик храма пророка Божия Илии в Обыденском переулке в Москве, исполняющий обязанности секретаря Учёного совета Сретенской духовной академии.
[39] Скурат Константин Ефимович (1929-2021), российский историк Церкви, богослов, преподаватель. Заслуженный профессор МДА.
[40] Алексей Николаевич Варламов, русский писатель и публицист, исследователь истории русской литературы XX века.
[41] Храм иконы Божией Матери «Всех скорбящих Радость» на Большой Ордынке.
[42] Архиепископ Киприан (Зёрнов) (1911-1987).
[43]Архиепископ Киприан (Зёрнов) был настоятелем храма иконы Божией Матери «Всех скорбящих Радость» в 1948-1951 гг. в сане протоиерея, затем в 1966-1987 гг. – в сане архиепископа.
[44] Николай Васильевич Матвеев (1909-1992), церковный музыкант, архитектор, регент, педагог, руководитель правого хора в московском Скорбященском храме на Большой Ордынке.
[45] Ариадна Владимировна Рыбакова — регент, представитель церковно-музыкальной династии Агафонниковых.
[46] Храм Воскресения Словущего на Успенском Вражке.
[47] Архиепископ Александр (Тимофеев) (1941-2003). С 1982 по 1992 – ректор МДАиС.
[48] Михаил Степанович Иванов заслуженный профессор Московской духовной академии, доктор богословия.
[49] Протопресвитер Матфей Стаднюк (1925-2020), почётный настоятель Богоявленского кафедрального собора в Елохове.
[50] Протоиерей Николай Анатольевич Ведерников (1928–2020), церковный композитор, автор духовной музыки, исполняемой в России и за рубежом.
[51] Митрополит Питирим (Нечаев) (1926-2003). Перед кончиной принял схиму с именем священномученика Питирима, епископа Великопермского и Устьвымского. С 1963 по 1994 год возглавлял Издательский Отдел Московской Патриархии, в 1980-х бывший наиболее влиятельным и профессионально укомплектованным структурным подразделением Патриархии и выполнявший, наряду с Отделом Внешних Церковных Сношений, внешнеполитические функции.
[52] Протоиерей Всеволод Чаплин (1968-2020). Председатель Синодального отдела по взаимодействию Церкви и общества Московского Патриархата (31 марта 2009 — 24 декабря 2015), член Общественной палаты Российской Федерации (24 сентября 2009 — 17 июня 2017). Настоятель храма Феодора Студита у Никитских ворот (2016—2020). Член Общественной палаты Союзного Государства России и Беларуси (2017—2020).
[53] Митрополит Феофан (Ашурков) (1947-2020).
[54] Николо-Богоявленский Морской собор был кафедральным собором г. Ленинграда с июня 1941 года до 1991 года. Его в качестве своей резиденции избрал митрополит Алексий (Симанский), который служил в храме с 1941 по 1944 годы, до момента своего восшествия на Патриарший престол.
[55] Храм Святой Троицы «Кулич и Пасха» построен в 1785–1790 годах по проекту архитектора Николая Львова, является действующим православным храмом и памятником архитектуры федерального значения.
[56] Собор Преображения Господня всей гвардии — православный храм в Санкт-Петербурге, на Преображенской площади. Памятник архитектуры русского классицизма. Ограда в виде пушечных стволов была создана по проекту архитектора Василия Стасова и приурочена к победе в русско-турецкой войне 1828–1829 годов. В ограду «вплетены» 102 ствола пушек, снятых с турецких крепостей. Пушки были выделены в дар храму по указу Николая I.
[57] Архимандрит Климент (Толстихин) (1945-1996), в 1971-1974 гг. был начальником Русской Духовной Миссии в г. Иерусалиме. С 1979 г. по 1987 г. служил настоятелем церкви Смоленской иконы Божией Матери на Смоленском кладбище г. Ленинграда.
[58] Иоанновский монастырь на Карповке — ставропигиальный женский монастырь Русской православной церкви в Санкт-Петербурге. Монастырь основан праведным Иоанном Кронштадтским, который был погребён подвальном этаже монастырского храма.
[59] Храм апостола Филиппа и Николая Чудотворца на Нутной улице г. Новгорода. После присоединения Новгородской епархии к Ленинградской, митрополит Ленинградский Никодим (Ротов) регулярно приезжал сюда служить.
[60] Митрополит Никодим (Ротов) (1929-1978), с 9 октября 1963 года митрополит Ленинградский и Ладожский. Председатель Отдела Внешних Церковных Сношений Московской Патриархии (1960—1972), Патриарший экзарх Западной Европы (1974-1978).
[61] Мощи святителя Никиты, епископа Новгородского, находились в церкви святого апостола Филиппа в Великом Новгороде, в приделе во имя святителя Николая с 1962 по 1993 г., 13 мая 1993 года по благословению Высокопреосвященнейшего Льва, архиепископа Новгородского и Старорусского, мощи святителя крестным ходом были перенесли в Софийский кафедральный собор.
[62] Архимандрит Таврион (Батозский) (1898-1978), православный подвижник и исповедник. Получил известность как духовник, к нему приезжали за советом и молитвенной поддержкой верующие из Ярославля, Москвы, Ленинграда, Перми, Уфы и других мест.
[63] Архимандрит Тихон (Секретарёв) (1955-2018), наместник Псково-Печерского монастыря (1995-2018).
[64] Архиепископ Гавриил (Стеблюченко) (1940-2016), наместник Псково-Печерского монастыря (1975-1988).
[65] Архимандрит Иоанн (Крестьянкин) (1910-2006), один из наиболее почитаемых старцев в конце XX – начале XXI века.
[66] Архимандрит Адриан (Кирсанов) (1922-2018). С 1975 по 1978 год братский духовник Псково-Печерского Успенского монастыря.
[67] Схиархимандрит Александр (Васильев) (1927-1988), 40 лет (с 28 октября 1958 года) подвизался в Псково‑Печерской обители, 22 года нёс послушание благочинного монастыря, с 1993 года был братским духовником. Перед смертью по благословению архиепископа Псковского и Великолукского Евсевия архимандрит Александр был пострижен в схиму.
[68] Архимандрит Нафанаил (Поспелов) (1920-2002). Более сорока лет нёс послушание казначея Псково-Печерского монастыря.
[69] Никольский храм Псково-Печерского монастыря — надвратная церковь во имя Святителя Николая Чудотворца. Расположен над Святыми вратами — главным входом в монастырь, построен в 1565 году святым игуменом Корнилием и зодчим Павлом Заболотским.
[70] Протоиерей Валентин Асмус. Настоятель храма Покрова Пресвятой Богородицы в Красном селе. Доцент Московской духовной академии.
[71] Храм святителя Николая в Кузнецах.
[72] Селезнёв Михаил Георгиевич, российский лингвист и библеист, один из авторов перевода на современный русский язык книг Ветхого Завета. Один из авторов Большой Российской Энциклопедии и Православной Энциклопедии.
[73] Протоиерей Артемий Владимиров, писатель, проповедник и педагог. Член Союза писателей России.
[74] Гиппиус Алексей Алексеевич, российский лингвист и текстолог, доктор филологических наук, академик РАН.
[75] Зализняк, Андрей Анатольевич (1935-2017), советский и российский лингвист, академик Российской академии наук по Отделению литературы и языка, доктор филологических наук. Известен своими исследованиями по истории русского языка, прежде всего по языку новгородских берестяных грамот и «Слова о полку Игореве». Один из основателей Московской школы компаративистики. Член Парижского и Американского лингвистических обществ; член-корреспондент Гёттингенской академии наук.
[76] Ремизов Виктор Владимирович, прозаик, писатель. Финалист премии «Русский Букер» (2014), финалист «Большой книги» (2014), лауреат премии Книга года (2021), лауреат «Большой книги» (2021).
[77] Алексей Леонидович Расторгуев (1958-2023), российский искусствовед, кандидат искусствоведения, доцент, коллекционер. Специализировался на искусстве поздней античности, искусстве западноевропейского Средневековья, византийской и поствизантийской иконе, истории христианской иконографии, искусстве Северного Возрождения, искусстве XX века.
[78] «Столп и утверждение истины. Опыт православной теодицеи в двенадцати письмах» — основное сочинение священника Павла Флоренского, русского религиозного философа, богослова, поэта. Название книги является цитатой из Библии, в которой дается характеристика Церкви.
[79] Николай Александрович Бердяев (1874-1948), русский религиозный и политический философ, социолог, представитель русского экзистенциализма и персонализма.
[80]Протоиерей Георгий Флоровский (1893-1979), православный священнослужитель, мыслитель, философ и историк. Деятель экуменического движения и один из основателей Всемирного Совета Церквей.
[81] Вячеслав Иванович Ива́нов (1866-1949), русский поэт-символист, философ, переводчик и драматург, литературный критик, педагог, идеолог символизма, исследователь дионисийства. Одна из ключевых и наиболее авторитетных фигур Серебряного века.
[82] Всесоюзное общество «Знание» в советские годы — просветительская и пропагандистская организация, возникшая в 1947 году.
[83] Новое Донское кладбище, которое после октябрьской революции стало местом захоронения видных партийных деятелей и жертв сталинских репрессий.
[84] Храм Святых Отцов Семи Вселенских Соборов — ныне самый древний храм Данилова монастыря. Он состоит из нескольких церквей: на первом этаже расположен храм Покрова Пресвятой Богородицы (с приделом во имя пророка Даниила), на втором — храм Святых Отцов Семи Вселенских Соборов (с двумя приделами: преподобного и благоверного князя Даниила и святых мучеников и страстотерпцев благоверных князей Бориса и Глеба), на третьем — храм во имя преподобного Даниила Столпника (самый древний престол Данилова монастыря).
[85] Архимандрит Иннокентий (Просвирнин) (1940-1994), церковный историк, археограф, филолог, редактор и педагог.
[86] Митрополит Тихон (Емельянов), архиерей Русской Православной Церкви на покое, бывший митрополит Владимирский и Суздальский, глава Владимирской митрополии.
[87] Татьяна Николаевна Протасьева (1904-1987), музейный деятель, историк. В начале 1920-х годов ушла в Серафимо-Знаменский скит послушницей, где стала духовной дочерью схиигумении Фамари. В 1927 году приняла иноческий постриг с именем Татиана. Была арестована в 1930 году, а через два года, после освобождения, стала служить певчей в храме Илии Обыденного. Работала художником-реставратором тканей в Историческом музее, затем перешла в отдел рукописей: научный сотрудник кабинета рукописей, специалист по древнерусской книжности. Принимала участие в публикации Московского летописного свода, Вологодско-Пермской летописи, исследовала рукописи Синодального собрания. В 1974 году приняла тайный монашеский постриг с именем Фамарь.
[88] Протоиерей Александр Салтыков, настоятель храма Воскресения Христова в Кадашах. Декан факультета церковных художеств Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета. Член Союза художников России. Старший научный сотрудник Центрального музея древнерусской культуры и искусства имени Андрея Рублёва.
[89] Протоиерей Владислав Цыпин, доктор церковной истории, доктор богословия, профессор Московской духовной академии и Сретенской духовной семинарии, заместитель председателя Московского епархиального суда, действительный член РАЕН (Российской академии естественных наук), член Общества права восточных церквей, канонист.
[90] Осипов Алексей Ильич, российский православный богослов, педагог и публицист, доктор богословия. Заслуженный профессор Московской духовной академии, апологет, проповедник, православный катехизатор.
[91] Комаров Константин Михайлович (1928-2010), профессор Московской духовной академии.
[92] Архимандрит Платон (Игумнов), заслуженный профессор Московской духовной академии, доктор богословия.
[93] Нелюбов Борис Александрович (1930-2024), российский историк, исследователь православных и нехалкидонских церквей, переводчик с греческого языка, заслуженный профессор Московской духовной академии. Сотрудник ОВЦС.
[94] Митрополит Тобольский и Тюменский Димитрий (Капалин).
[95] Митрополит Петрозаводский и Карельский Константин (Горянов).
[96] Архиепископ Георгий (Грязнов) (1934-2011), архиепископ Людиновский, викарий Калужской епархии.
[97] Архимандрит Венедикт (Князев), кандидат богословия.
[98] Архимандрит Иларион (Форкавец), духовник Московской духовной академии, ризничий Покровского храма МДА.
[99] Алексей Иванович Сидоров (1944-2020), профессор Московской духовной академии, доктор церковной истории, патролог. Незадолго до своей кончины принял монашеский постриг с именем Кирилл в честь преподобного Кирилла Радонежского.
[100] Николай Константинович Гаврюшин (1946-2019), российский философ, историк религиозно-философской и научной мысли России. Профессор Московской духовной академии.
[101] Василий Георгиевич Моров, кандидат физико-математических наук, кандидат богословия, автор ряда работ по истории науки, истории философии и истории литературы, писатель.
[102] Михаил Михайлович Дунаев (1945-2008), российский учёный, богослов, литературовед, профессор Московской духовной академии. Автор более 200 книг и статей, в том числе 6-томного сочинения «Православие и русская литература», основанного на курсе лекций, прочитанном в МДА.
[103] Владимир Александрович Белов (1956-2004), кандидат филологических наук.
[104] Александр Александрович Волков, российский лингвист, доктор филологических наук, профессор, заведующий кафедрой общего и сравнительно-исторического языкознания филологического факультета МГУ им. М. В. Ломоносова (2003-2018).
[105] Гавриил Михайлович Макаров, кандидат филологических наук, доцент, с 19 ноября 1968 по 29 сентября 1983 работал доцентом кафедры общего языкознания историко-филологического факультета Российского университета дружбы народов (РУДН).
[106] Епископ Феофилакт (Моисеев) (1949-2023).
[107] Игумен Андроник (Трубачёв) (1952-2021). Директор музея священника Павла Флоренского в Сергиевом Посаде, директор Мемориального музея-квартиры священника Павла Флоренского в Москве, один из учредителей «Фонда православной культуры священника Павла Флоренского».
[108] Союз воинствующих безбожников СССР, руководителем которого долгие годы был Емельян Михайлович Ярославский.
[109] Алексей Фёдорович Лосев (1893-1988), русский советский философ, антиковед, филолог, переводчик, писатель, видный деятель советской культуры. Профессор, доктор филологических наук, более 40 лет преподавал в Московском государственном педагогическом институте.
[110] Аза Алибековна Тахо-Годи (род. 26 октября 1922) российский филолог-классик, переводчик, философ. Доктор филологических наук, профессор. С 1962 по 1996 год заведовала кафедрой классической филологии МГУ, заслуженный профессор МГУ. Спутница жизни философа и филолога А. Ф. Лосева (1893—1988), хранительница его наследия. Заслуженный деятель науки Российской Федерации, заслуженный деятель науки Республики Дагестан. Лауреат премий Андрея Белого и Александра Солженицына.
[111] Храм свв. мучеников Адриана и Наталии в Бабушкине.
[112] Храм в честь иконы Божией Матери «Знамение» в Переяславской слободе.
[113] Протоиерей Владимир Кучерявый (впоследствии архимандрит Владимир) (1940-2010). В 1970 году был назначен заведующим библиотекой МДА, в этой должности проработал около 13 лет. В 1983 году был утверждён в должности помощника ректора МДА по представительской работе. С сентября 2000 года уже не состоял в профессорско-преподавательской корпорации академии, но был известен как настоятель Успенского (Никольского) храма в Сергиевом Посаде, а затем — как насельник Николо-Бабаевского монастыря Ярославской епархии.
[114] Протоиерей Серафим Соколов (1929 г.р.), заведующий Сектором заочного обучения МДА с 1967 г. по 1997 г.
[115] Поместный Собор Русской Православной Церкви 6-9 июня 1988 года.
[116] Патриарх Димитрий (Пападопулос) (1914-1991), предстоятель Константинопольской Православной Церкви.
[117] Григорий Николаевич Скобей (1929–2020), один из старейших сотрудников Отдела Внешних Церковных Связей.
[118] Протоиерей Михаил Дронов. C 2004 года руководитель Международного центра по изучению Библейской и патристической традиции при общине свт. Николая во Фрейбурге, Брейсгау.
[119] Храм Вознесения Господня у Никитских ворот.
[120] Протопресвитер Владимир Диваков, благочинный Центрального благочиния города Москвы, секретарь Епархиального совета Московской городской епархии, секретарь Патриарха Московского и всея Руси по городу Москве, настоятель храма Большое Вознесение у Никитских ворот города Москвы.

























































































































